Рота почетного караула
Шрифт:
Вполне удовлетворенный немудреными своими расчетами, Кузьмич натягивал пиджак, брал щетку и выходил на лестничную площадку почиститься. Он помнил выходной бостоновый костюм еще совсем новым, темно-синим. "Да и я, пожалуй, не новее, по Сеньке и шапка", - думал Кузьмич, тщетно пытаясь оттереть застарелые рыжие пятна. В химчистку нести костюм давно уже стеснялся.
Странно, Кузьмич не помнил, чтобы когда-нибудь в это утро шел дождь. На зеленых и влажных от распиравшего их сока тополях невидимо вызванивали воробьи. Он помнил точно: деревья дружно выбрасывали первые листья именно к этому дню. Значит, все повторялось. И Кузьмич начинал сомневаться,
В такие минуты Кузьмич предавался философским рассуждениям о времени. Что же это - время, как его пощупать? Нет, это не подрагивающий бег часовой стрелки - хитрую игрушку человек придумал для собственного обмана. Часы, они и есть часы: износились или стукнул ты их - глядь, и перестали тикать. А времени что до этого? Время дальше идет. Да и что значит идет? Оно живет. Живет вот в тополе, который, кажется, еще вчера был хилым, в одну ветку подростком, а сейчас вымахал чуть ли не до третьего этажа. Живет в самом человеке, иначе почему бы ему помнить то, что давным-давно прошло. Нет, стрелка на циферблате - как белка в колесе. А время, истинное время показывает жизнь - в росте ли дерева, в судьбе ли человека. Жизнь - вот что такое время. И если жизнь - пустота, значит, никакого в тебе времени, даже если выпало тебе увидеть на веку сто зим и сто весен...
В это утро первым делом Кузьмич отправлялся на рынок. Он неторопливо проходил между прилавками, приценивался, хотя знал, что ничего не купит. Просто любопытно было, что почем. И опять удивлялся ощущению, что видел все это будто вчера: и зеленые вороха ранней петрушки, и пыльные увесистые клубни картофеля, и надтреснутые гранаты с ядреными, как шарикоподшипники, зернами, и пряно-ароматные желтые пирамиды нездешних груш и яблок. С грустью ощупывая в кармане свой старый очечник с "бюджетом", Кузьмич круто сворачивал в сторону, к тому, за чем пришел.
Весь этот угол рынка благоухал, как сад. Соперничая в красоте, здесь отовсюду глядели цветы. Они тянулись изо всех сил, стараясь броситься в глаза, - пионы, тюльпаны, гвоздики и еще какие-то причудливые, в завитушках, названия которых Кузьмич не знал.
Кузьмич досадливо пощупывал очечник и все ходил по рядам, искал свои любимые подснежники.
В прошлый раз нежные-нежные и хрупкие, вот-вот растают, букетики он увидел в самом конце прилавка и встал за высоким парнем.
Очередь подвигалась быстро, но так же быстро исчезали из корзины голубые букетики. Кузьмич с тревогой прикинул, что ему уже не достанется.
– Я забираю остальное!
– пробасил парень и сгреб оставшиеся подснежники в портфель.
– Послушай, сынок, - заискивающе попросил Кузьмич, протягивая зажатую в кулаке мелочь.
– Уступи букетик...
Парень обернулся, с усмешкой глянул сверху вниз:
– А тебе-то зачем цветы? Глянь на себя, ты же сам как одуванчик!
И, хлопнув Кузьмича по плечу, расхохотался.
Кузьмич еще с полчаса побродил по рынку - подснежников больше нигде не было - и вернулся к тюльпанам, хотя "бюджет" не позволял такую роскошь - до очередной пенсии ждать еще было долго. Но и явиться туда без цветов он не мог.
Держа цветы в вытянутой руке, как свечи, словно прикрывая их от ветра, Кузьмич торопился к выходу.
...До Александровского сада можно было ехать двумя путями. Но он привык к троллейбусу, который довозил до Большого театра. Даже в ранний час здесь всегда было
"Ишь ты, где война назначила свидания!" - всякий раз не переставал удивляться Кузьмич.
Постояв на "своей остановке", покурив, как бы приготовившись к главному, Кузьмич сворачивал на проспект Маркса.
За узорной решеткой чугунной ограды, словно составленной из древних копий, зеленел, распускался цветами Александровский сад. Но с некоторых пор ничто его так не оживляло, как сияющий и днем и ночью над мраморным уступом огонек. Это зыбкое, дрожащее даже в безветрие пламя Кузьмич замечал, выхватывая взглядом, еще шагов за сто и шел на него, ничего уже не видя вокруг, как загипнотизированный. Он шел на огонь, который его притягивал, радужно мельтешил в глазах, озаряя самые дальние закоулки памяти.
Снова ладонь Кузьмича теплела от маленькой ручонки, как будто он держал в ладони копошащегося острыми коготками птенчика. Да, он вновь шел со своим маленьким семилетним Колькой. Куда, зачем? Кажется, на демонстрацию.
Почему чаще всего он вспоминает сына именно маленьким - в матроске и бескозырке с лентой "Герой"? Почему Колька является Кузьмичу ощущением теплой ладошки, зажатой в руке, словно птенчик?
Так, словно бы вместе с сыном, Кузьмич поднимался по ступеням, не замечая, не считая их, пока взгляд не обжигался о пламя, которое металось возле ног, билось, всплескивалось над раскаленной бронзовой звездой. Кузьмич наклонялся и опускал на мрамор свой букетик.
Его цветы, такие свеже-синие на рынке, казались ему увядшими, измученными. Быть может, потому что рядом уже пламенели огнисто-пурпурные тюльпаны.
А может, и правда он лежал под этой мраморной плитой, его Колька?
Когда он его увидел? Тогда или сейчас? Колька, его Колька стоял перед ним.
Он возник из пламени и как будто брезжил - в сером парадном мундире, в хромовых, до блеска начищенных сапогах. С краснопогонного плеча свисали серебряные аксельбанты, из-под козырька под смоляными бровями смородинно чернели родные глаза. Острый Колькин подбородок был чуть приподнят над ослепительно белым воротником рубашки с галстуком, правая рука, затянутая в перчатку, придерживала карабин с лучисто сияющим штыком.
– Коля, - позвал Кузьмич, - Коля...
Но солдат, стоявший все так же неподвижно, не выказывал никакого желания отозваться, он не повел и бровью, и тут Кузьмич увидел, что это совсем не Колька, а тот парень, что год назад приходил к Насте, когда они жили в старом доме.
Зеленый дым заклубился над мраморной нишей, обволакивая огонь... Чем-то расплавленным обожгло сердце.
– Врача! Дежурного врача, скорее!
– испуганным голосом позвал кто-то.
21
В последнюю, назначенную в почетный караул у могилы Неизвестного солдата смену Андрей заступил ровно в двадцать ноль-ноль. Солнце еще переливалось через крыши самых высоких домов, золотисто оплавляя окна, но в низине Александровского сада от Деревьев и кустов уже ложились на асфальт густые сиреневые тени. Вечерело быстро, и с каждой минутой, казалось, все ярче разгоралось пламя над бронзовой звездой, все резче обозначался круг багрового, вздрагивающего света, и в этот священный, как бы очерченный безымянной славой и безымянным подвигом круг вступали все новые и новые люди.