Роза алхимии
Шрифт:
На мгновение, казалось, комната погрузилась во тьму, как бывало всегда, когда он собирался продемонстрировать какой-то удивительный кунштюк, и в подступившей тьме павлины на гобелене, закрывавшем дверь, замерцали еще более насыщеным цветом. Я стряхнул наваждение, причиной которого, полагаю, были ожившие воспоминания, да дым фимиама, стелящийся вокруг, ибо не могу допустить, что ему удалось, как когда-то, поработить мой интеллект – ныне вполне зрелый. Я обронил: "Что ж, допустим: мне нужна вера, нужна святыня, но во имя чего я буду искать ее в Элевсине, а не на горе Калвар [11] ?"
11
Иное название Голгофы.
Он подался чуть вперед и начал говорить с едва уловимой интонацией распева, и покуда звучал его голос, я вновь должен был бороться с наползающей тенью, будто сгустилась ночь, что
"Разве найдется кто-то, кто общался бы лишь с одним-единственным богом?! – говорил он, – чем дальше человек уходит тропой воображения, чем утонченней становится его понимание, тем больше богов выходит навстречу ему и становится его собеседниками, и тем больше человек подпадает под власть Роланда, которому в последний раз в долине Ронсенваля поет рог голосом телесных желаний и наслаждения; под власть Гамлета, созерцающего в самом себе их агонию и распад и страстно по ним тоскующего; под власть Фауста, озирающего в их поиске мир, но не способного их обрести; под власть всех тех бесчисленных божеств, которых сознание современных поэтов и писателей-романтиков наделило духовными телами – и под власть древних божеств, что со времен Ренессанса мало-помалу отвоевали себе всю свою древнюю славу – им разве что не приносятся жертвы рыбой и птицей, да не украшают их гирляндами и не окуривают благовониями. Многие полагают, человечество само создало этих богов и теперь просто не может вернуть их в небытие; но те, кто видел их, проходящих в звенящих доспехах, или мягких одеяниях, те, кто слышал, как боги взывают к нам хорошо поставленными голосами, покуда мы лежим в трансе, что сродни смерти, – те знают, что боги все время создают и развоплощают человечество, которое, на самом деле – лишь шевеление их губ".
Он вскочил на ноги и принялся мерять комнату шагами, чтобы в моем набирающем силу сне-пробуждении обернуться челноком, ткущим необъятную багровую паутину, – ее нити все больше и больше заплетали комнату. Казалось, помещение наполнила необъяснимая тишина, будто весь мир через мгновение погрузится в небытие, и останутся лишь эта паутина да мелькание челнока.
"Они пришли к нам; они среди нас, – голос вновь набрал силу; – все, кто привиделся тебе в грезах, все, про кого ты вычитал в книгах. Лир – голова его все еще не высохла после бури, и он смеется, потому что ты полагаешь себя реально существующим, хотя ты – лишь тень, а его, вечного бога, ты считаешь тенью; и Беатриче – губы ее чуть тронуты улыбкой, и кажется, все звезды сгинут навеки, лишь только с этих губ сорвется вздох любви; и Богоматерь, подарившая миру бога смирения, который настолько околдовал людей, что они делают все, чтобы вырвать из сердца всякую человеческую привязанность, дабы он один мог безраздельно царить в нем, но Богоматерь держит в своей руке розу, и каждый лепесток этой розы – бог; и о, сладостен ее приход! – Афродита, – она идет, осененная тенью крыльев бесчисленных воробьев, что вьются над ней, а у ног ее воркуют белые и сизые голуби."
Я увидел, как там, в самом сердце этой грезы, он простер вперед левую руку – словно держал в ней голубку, другая же рука будто бы гладила ее крылья. Мучительным усилием я попытался стряхнуть видение: казалось, я отрываю и отбрасываю часть себя. В свои слова я вложил всю убежденность, на какую был способен:
"Ты увлекаешь меня в смутный мир неопределенностей, наполненный ужасом; но человек велик лишь тем, что способен превратить свое сознание в зеркало, с безразличной четкостью отражающее все, явленное ему." Я почти овладел собой, чтобы продолжить – однако все больше сбиваясь на скороговорку: "Прочь отсюда! Прочь, изыди! Слова твои, как и твои фантазии лишь иллюзии, – они, как черви, что пожирают плоть цивилизации, клонящейся к закату, да гнилые умы, что стремятся к распаду."
Внезапно волна гнева захлестнула меня: я схватил со стола алембик, и, замахнувшись, уже готов был запустить им в незванного гостя [12] , когда павлины на гобелене за его спиной вдруг надвинулись на меня, стремительно увеличиваясь в размерах; алембик выскользнул из бессильных пальцев, и я утонул в круговерти зеленых, голубых и бронзовых перьев; отчаянно сопротивляясь наваждению, я слышал доносящийся издали голос: "Наш мастер Авиценна [13] пишет, что все живое рождается из гнили". Вокруг было лишь сверкание перьев, я был погребен под ним заживо, и знал: веками я сопротивлялся этому – и все же сдался. Я глубже и глубже погружался в бездну, где зелень, голубизна и бронза, заполонившие весь мир, превращались в море пламени, которое смыло и расплавило меня, и я кружился в этом водовороте, покуда где-то там, в вышине, не раздался голос: "Зеркало треснуло пополам", и другой голос отозвался ему: "Зеркало расколось – вот четыре фрагмента", и голос из самой дальней дали ликующее воскликнул: "Зеркало разбилось на неисчислимое множество осколков"; и тогда множество бледных рук протянулось ко мне, и странные нежные лица склонились надо мной, и голоса – стенание и ласка смешались в них – произносили слова, что забывались, лишь только были сказаны.
12
Вся сцена пародирует известный эпизод явления Сатаны Лютеру. Алембик играет здесь роль знаменитой чернильницы.
13
Авиценна (Ибн-Сина Абу Али) (980 – 1037). Врач и философ, один из основоположников арабской школы алхимии.
Я был извлечен из потока пламени и почувствовал, что все мои воспоминания, надежды, мысли, моя воля – все, чем я был, расплавилось; мне казалось, я прохожу сквозь бесчисленные сонмы существ, которые, открылось мне, были больше, чем мысль – каждое облачено в мгновение вечности: в совершенное движение руки в танце, в строфу, скованную ритмом, будто запястье, перехваченное браслетом, в мечту с затуманенным взором и потупленными ве?ками. И когда я миновал эти формы – столь прекрасные, что они пребывали почти за гранью бытия, – исполнившись странного состояния духа, что сродни меланхолии, отягощенный тяжестью множества миров, я вошел в смерть, которая была самой Красотой, и в Одиночество, которое – все множество желаний, длящихся и не ведающих утоления.
Все, когда-либо бывшее в мире, казалось, нахлынуло и заполонило мое сердце; отныне я больше не знал тщеты слез, не падал от определенности видения к неопределенности мечты, – я превратился в каплю расплавленного золота, несущуюся с неимоверной скоростью сквозь ночь, усеянную звездами, и все вокруг меня было лишь меланхолическим ликующим стенанием. Я падал, и падал, и падал, а затем стенание было лишь стенанием ветра в дымоходе, и я очнулся – оказалось, я сидел за столом, уронив голову на руки. Алембик все еще раскачивался в дальнем углу, куда он закатился, выпав из моей руки [14] , а Майкл Робартис смотрел на меня и ждал ответа.
14
Здесь – осознанная параллель с мусульманской легендой о "мирадже" ночном "путешествии" Пророка Мухаммад. Легенда восходит к первому аяту семнадцатой суры Корана. Согласно ей, когда Пророк Мухаммад был вознесен на небо и удостоился лицезреть райские обители, праотцев и праведников – и провел долгое время в беседах с ними, то по возвращении обнаружил, что постель его не остыла, а из опрокинутого кувшина не вылилась вода.
"Я пойду за тобой, куда бы ты ни сказал, исполню любое твое повеление – ты показал мне вечность".
"Я знал, когда началась буря, что ответ будет именно таким – он нужен тебе же. Предстоящий путь неблизок: нам было велено воздвигнуть храм на границе, разделяющей чистое множество волн и нечистое множество людей".
III
Я не проронил ни слова, покуда мы пробирались безлюдными улицами: опустошенное сознание безмолвствовало, привычные мысли, привычный поток восприятия – все это куда-то исчезло; казалось, некая сила вырвала меня из мира определенности и голым выбросила посреди безбрежного океана. В иные моменты мне казалось, что видение готово вернуться вновь, я почти припоминал открывшееся мне, и меня охватывал экстатический восторг – был то восторг радости или скорби, преступления или подвига, удачи или несчастья – не знаю; или же из глубин сознания всплывали, заставляя чаще биться сердце, надежды и страхи, желания и порывы, совершенно чуждые мне в обычной, уютно-размеренной, пропитанной осторожностью жизни; но тут я вдруг пробуждался, содрогаясь при мысли, что совершенно непостижимое существо проникает в мой разум.
Немало дней потребовалось, прежде чем чувство это прошло окончательно, но даже сейчас, когда я обрел прибежище в единственной строгой вере, я с глубочайшей терпимостью отношусь к людям, чье "я" неопределенно-размыто, – к тем, что вьются в усыпальницах и капищах, где странные секты справляют свои темные обряды, – ведь мне тоже довелось испытать на себе, как казавшиеся незыблемыми принципы и привычки отступают и тают перед лицом силы, которую впору назвать hysterica passio или абсолютное безумие: власть ее надо мной в том состоянии меланхолической экзальтации была столь велика, что и поныне мысль о том, что эта сила может пробудится вновь и лишит меня недавно обретенного душевного покоя, приводит меня в дрожь. Когда мы вступили в серый свет полупустого вокзала, мне показалось, что я неизмеримо изменился и забыл о человеческом уделе – быть мгновением, трепещущим перед вечностью, – а был самой вечностью, плачущей и смеющейся над мгновением; когда же поезд наш, наконец, тронулся, и Майкл Робартис заснул – заснул, едва мы отъехали от перрона, его лицо, совершенно бесстрастное – на нем не отпечаталось и следа столь потрясших меня переживаний, которые и поныне поддерживают мой дух вечно бодрствующим, – его лицо предстало мне, пребывающему в состоянии возбуждения, безжизненной маской.