Розы в ноябре
Шрифт:
Штоколов вздрогнул, не то зябко, не то брезгливо повел плечами:
— Пожалуй, уже не стоит об этом…
— Нет уж! «Друг всегда уступить готов», а я тебе кто? Что балбес, признаю, но не иждивенец! Выкладывай теперь свое!
Штоколов еще помолчал. Зажмурясь, помотал головой:
— Черт, даже рассказывать о таком не хочется, после рисунков твоих. Ну, был тут за одними типами, Гриша-Мишами, должок… Сделали мелкую подлость,
— И пошел?
— Пошел… Время позднее, ну, комендантша меня знает… Вызвала девчат, всю комнату. Смотрят они на него, а он говорит, что велено, — словами давится… Ну, ушел, а меня все злость не отпускает, словно клещами, сдавила. Спать — и думать не могу… Пошел к тебе. Спасибо, что ты меня сразу в хорошую заботу втянул… Отлегло, отпустило…
— Слушай, а если б он не струсил, если б не пошел извиняться?
— Не знаю. Придушил бы! Не могу, когда о женщине — так… мерзавец, он ведь женщиной рожден!
Сцепив пальцы, Андрей охватил колени, как будто удерживая себя — не вскочить, не побежать… Рот словно пропал — побелели губы. Дрягин с изумлением вглядывался в знакомое, ставшее таким чужим, лицо.
— Друг мой, да ты ли это? Про тебя ж толкуют, что мухи не обидишь?
Андрей улыбнулся, с трудом растянув прыгающие губы.
— А разве я обидел? Против обиды встал…
— Так-то оно так, да я думал, не в твоем характере…
— Кто мой характер знает? Это я с годами научился — спокойничать. Бригадирство научило. Увидел, как человек просияет, если подходить к нему со всем уваженьем. И обратный пример — не идет дело у того, кому свое «я» весь мир застит.
Дрягин обошел вокруг тахту, где сидел Андрей, поглядывая на него с высоты роста, почесал щеку кулаком, поморгал:
— А любопытный ты человек, бригадир Штоколов… Вроде бы знаешь тебя, и вдруг — новое. Как луковица, сколько слоев ни снимай… Еще бы одну темность свою прояснил! Вроде ты женщин сторонишься — почему?
Андрей глянул исподбровья в круглые, недоумевающие дрягинские глаза, сказал тихо:
— Лучше б и вправду сторонился. А мне хорошо с ними, и поговорить, и помолчать хорошо. Заботливость я их люблю, терпению у них учусь. А подойдешь ближе, всякое получается… Рванулась ко мне одна, славная, всем бы такими быть. Казнюсь теперь, хоть и вины нет. Разве ж я не знаю, какой любви она достойна, золотая…
— А самому что не любится, зачерствел на ветру? — усмехнулся Гога.
— Друг ты мой, Гоша… Есть у меня жена. И сын есть. Не сладилась у нас жизнь. Накуролесил, начудачил, с характером своим…
— И что ж это, непоправимо?
— Думал, все, и время не поправит… А знаешь? — обратил Андрей на друга иным, сильным светом вспыхнувшие глаза. — Дня три назад — вызвали, на междугороднюю. Ну, она и раньше звонила, если с сынишкой что, или со стариками, если помощь какая нужна. А в этот раз, чую, ищет причину, чтоб звонок свой оправдать, лепечет что-то, не поймешь. А в конце разговора… Жди, говорит, письма. И еще одно спросила, непонятно, зачем. Как, говорит, у вас с детскими садами, очереди нет?
— Приехать думает?
— Кто ее знает, может, и думает. Надумала… Да что бы ни было, я помню одно: есть они у меня, понимаешь? Жена и сын. Есть они у меня…
Часам к трем пополуночи в городе стало ощутимо шелестящее присутствие дождя.
Начинался он робко — набросал колючек на воду в бассейнах и каналах, принялся стучать в подоконники, словно просился переночевать.
Очень скоро почернели от влаги стволики молодых дубков. Распластались, приникли к мокрому асфальту вызолоченные опалые листья, словно черно-золотая парча устлала дороги.
После побежали, размывая это ненужное великолепие, мутные, ретивые потоки. Рванул ветер, похолодало.
А ближе к утру — грянула непогода всерьез. С деревьев, все разом, опали листья, — словно сговорились. На обнажившихся ветках позванивали гроздья сухих семян. Целлофановые полоски дождя начали прошивать белые пунктиры снега. И посыпал, повалил, укрыл и зеленую еще траву, и отцветшие розы: спать им теперь в почках — до весны.
Далеко еще до весны. Но придет она обязательно!