Рубашка
Шрифт:
Солнце садилось, и, так как стало известно, что король сегодня уже не выйдет, последние придворные стали покидать дворец.
– Я охотно отдал бы свою собственную рубашку, – сказал Катрфей. – Я смело могу утверждать, что у меня счастливая натура. Я всегда доволен, ем и пью с аппетитом, отменно сплю. Люди удивляются моему цветущему виду и находят приятным мое лицо, поэтому и на внешность свою я не жалуюсь. Но в мочевом пузыре я чувствую постоянную тяжесть и жар, и это портит мне жизнь. Сегодня утром из меня вышел камень величиной с голубиное яйцо. Боюсь, что моя рубашка не принесет пользы королю.
– Я бы охотно отдал ему свою, – сказал Сен-Сильвен, – но и у меня свой камень: жена. Я женился на самом безобразном и самом злющем создании, когда-либо существовавшем на свете, и хотя будущее, как известно, в руках божьих, я смело добавляю – на самом злющем и самом безобразном, которое когда-либо будет существовать, ибо повторное воспроизведение такого экземпляра столь мало вероятно, что его надо считать практически невозможным. На такую шутку природа два раза не решится...
И, отбросив эту тягостную тему, он воскликнул:
– Катрфей, друг мой, мы с вами действуем безрассудно. Не при дворе
– Вы рассуждаете, как философ, – возразил Катрфей, – вы выражаетесь языком босяка Жан-Жака [5] . Вы не правы. В королевских дворцах и в домах аристократов имеется столько же счастливых и достойных счастья людей, как в литературных кабачках и в харчевнях, где собираются чернорабочие. Нам только потому сегодня не удалось их найти под этими лепными потолками, что было уже поздно и что нам просто не повезло. Пойдемте к вечернему игорному столу королевы, и там мы, наверное, найдем то, что ищем.
5
...выражаетесь языком босяка Жан-Жака. – Имеется в виду французский революционный писатель эпохи Просвещения Жан-Жак Руссо (1712-1778), который обличал пороки высших классов, отвергал цивилизацию и утверждал, что счастье – в возвращении человека к «естественному состоянию», к природе.
– Искать счастливого человека возле игорного стола! – воскликнул Сен-Сильвен. – Это то же самое, что искать жемчужное ожерелье в поле, засаженном репой, или правдивое слово – на устах государственного мужа!.. Сегодня вечером бал у испанского посла, – там будет весь город. Отправимся на бал, и мы без труда снимем с кого-нибудь хорошую и вполне приличную рубашку.
– Мне не раз случалось снимать рубашку со счастливой женщины, – промолвил Катрфей. – Я делал это не без удовольствия. Но счастье бывало кратковременным. Я вам это рассказываю вовсе не из хвастовства (право, тут хвастаться нечем) и не для того также, чтобы вызвать в памяти минувшие радости; они ведь могут еще повториться, ибо, вопреки тому, что гласит народная мудрость, всем возрастам свойственны одни и те же утехи. У меня совершенно иное намерение, гораздо более серьезное и благое, имеющее прямое отношение к возложенному на нас поручению; мне хочется поделиться с вами только что зародившейся у меня мыслью. Не думается ли вам, Сен-Сильвен, что, прописывая королю рубашку счастливого человека, доктор Родриго воспользовался термином «человек» в широком, родовом смысле этого слова, охватывающем все человечество и исключающем понятие пола, и что он одинаково имел в виду как женскую, так и мужскую рубашку? Лично я склонен думать именно так, и, если ваша точка зрения совпадает с моей, мы могли бы значительно расширить границы наших поисков и более чем вдвое увеличить шансы на успех, потому что в таком изящном, цивилизованном обществе, как наше, женщины счастливее мужчин: мы для них делаем больше, чем они для нас. Расширив таким образом нашу задачу, мы могли бы, Сен-Сильвен, поделить ее между собой. Я, например, мог бы, начиная с сегодняшнего вечера и до завтрашнего утра, приступить к поискам счастливой женщины, в то время как вы стали бы искать счастливого мужчину. Согласитесь, друг мой, что женская рубашка – вещь весьма деликатная. Мне однажды довелось держать в руках рубашку, которая легко проходила через кольцо; она была из батиста тоньше паутины. А что скажете вы, мой друг, о рубашке, которую одна французская дама времен Марии-Антуанетты [6] проносила в продолжение всего бала в своей прическе? Мне кажется, что мы с вами заслужили бы благоволение короля, нашего повелителя, если бы поднесли ему тонкую батистовую рубашку с прошивками, кружевными воланами и славными розовыми лентами в виде бантиков на плечах, – рубашку легкую, как дыхание, и благоухающую ирисом и любовью.
6
...времен Марии-Антуанетты... – то есть конца XVIII в.; Мария-Антуанетта – французская королева, жена Людовика XVI, была гильотинирована во время первой буржуазной революции.
Но Сен-Сильвен решительно восстал против такого толкования формулы доктора Родриго.
– Вдумались ли вы как следует в то, что говорите, Катрфей? – воскликнул он. – Женская рубашка доставила бы королю только женское счастье, которое сделало бы его несчастным и опозорило бы его. Я сейчас не буду, Катрфей, входить в обсуждение, кто более способен быть счастливым – мужчина или женщина. Ни место, ни время нам этого не позволяют: пора обедать. Физиологи наделяют женщину большей чувствительностью, нежели наша; но все это отвлеченные, общие места, скользящие поверх голов и никого не затрагивающие. Не знаю, в самом ли деле наше хорошо воспитанное общество создано скорее для женского, чем для мужского счастья, как вы это себе, по-видимому, представляете. По моим наблюдениям, в нашем кругу женщины не воспитывают детей, не ведут хозяйства, ничего не знают, ничего не делают и умирают от усталости. Блистая, они расходуют себя – это участь свечи. Не знаю, так ли уж она завидна. Но не в этом дело. Может быть, наступит день, когда будет только один пол; может быть, их будет три или даже больше. В таком случае половая мораль будет значительно богаче, сложнее и многообразней. Пока что у нас только два пола; в каждом из них имеется много от другого: много мужского в женщине и много женского в мужчине. Все же они отличаются друг от друга, и у каждого своя природа, свой нрав, свои законы, сваи радости и печали. Если вы привьете нашему королю женское понятие о счастье, с каким равнодушием он будет тогда взирать на г-жу де ла Пуль!.. И, может быть, вследствие обуявшей его ипохондрии и слабости он в конце концов даже опорочит честь нашей славной родины. Не этого ли вы хотите, Катрфей? Обратите внимание, в картинной галерее королевского дворца на историю Геркулеса, вытканную на гобелене, и посмотрите, что случилось с этим героем, исключительно неудачливым по части рубашек [7] : надев из прихоти рубашку Омфалы, он с той поры только и знал, что прясть шерсть. Такова участь, которую ваша неосторожность готовят нашему славному монарху.
7
...героем, исключительно неудачливым по части рубашек... – Согласно греческому мифу герой Геркулес, проданный однажды в рабство, попал к лидийской царице Омфале и был так очарован ее красотой, что отказался от воинских подвигов, сложил у ее ног свою дубину и львиную шкуру, облекся в женские одежды и стал прясть шерсть в кругу рабынь. В другом эпизоде жена Геркулеса Деянира, желая усилить любовь своего мужа, послала ему в качестве приворотного средства одежду убитого им кентавра Несса, что послужило причиной смерти героя.
– Ну, будем считать, что я ничего не сказал, и прекратим этот разговор, – согласился обер-шталмейстер.
Глава IV
Здание испанского посольства сверкало в темноте ночи. Отблески его огней золотили облака. Огненные гирлянды, окаймлявшие аллеи парка, придавали изумрудную прозрачность и блеск соседней листве. Бенгальские огни румянили небо поверх высоких темных деревьев. Легкий ветерок уносил сладострастные звуки невидимого оркестра. Нарядная толпа приглашенных заполняла открытую лужайку: фраки сновали в тени; военные мундиры сияли лентами и орденами; светлые контуры грациозно скользили по траве, влача за собой волны аромата.
Увидя двух влиятельных государственных мужей – председателя совета и его предшественника, – беседовавших у подножья статуи Фортуны, Катрфей решил было к ним подойти. Но Сен-Сильвен отговорил его.
– Оба они несчастны, – сказал он. – Один не может утешиться, что утратил власть, другой трепещет, как бы ее не утратить. И честолюбие их тем более достойно презрения, что и тот и другой в частной жизни более независимы и сильны, чем в высокой должности, которую они могут удержать лишь при условии унизительного и позорного подчинения прихотям палат, слепым народным страстям и корысти финансистов. То, чего они так горячо домогаются, не более как облаченное в пышные одежды унижение. Ах, Катрфей, довольствуйтесь своими псарями, лошадьми и собаками и не добивайтесь власти над людьми.
Они двинулись дальше. Едва успели они пройти нисколько шагов, как были привлечены взрывом смеха, доносившегося из близлежащего боскета. Войдя в него, они под сенью ветвей увидели толстого, небрежно одетого человека, развлекавшего своей болтовней многочисленных слушателей, которые жадно ловили каждое слово, слетавшее с его губ, и не сводили глаз с его нечеловеческого лица, словно вымазанного винным отстоем и напоминавшего античного сатира. То был Иеронимо, самый знаменитый и единственный во всем королевстве популярный человек. Он говорил безудержно, весело, красно, не скупясь на остроты, нанизывал один на другой анекдоты, то занятные, то менее удачные, но всегда вызывавшие смех. Он рассказывал, что некогда в Афинах совершилась социальная революция, имущество было поделено и женщины поступили в общественную собственность, но что очень скоро некрасивые и старые начали жаловаться на общее пренебрежение и что в угоду им был издан закон, обязавший мужчин проходить через их объятия, прежде чем получить право на обладание молоденькими и хорошенькими; он с озорным смехом описывал комические супружества, забавные любовные сцены и испуг юношей при виде этих гноеглазых и сопливых любовниц, с носами и подбородками, словно созданными для того, чтобы раскалывать между ними орехи. Потом он принялся рассказывать множество сальных, непристойных анекдотов про немецких евреев, про попов, про крестьян – целый ворох потешных, увлекательных побасенок.
Иеронимо был изумительным оратором. Когда он начинал говорить, все в нем от ног и до головы говорило вместе с ним, и никогда еще изощренность речи ни у одного оратора не достигала такой полноты. То серьезный, то игривый, то величавый, то придурковатый, он владел всеми видами красноречия, и тот же человек, что здесь, под зеленым шатром, как истый комедиант, развлекал балагурством праздных слушателей и самого себя, накануне вызывал в палате депутатов своим могучим голосом неудержимые крики и рукоплескания, бросая в дрожь министров, ввергая в трепет публику на трибунах, и откликами своих речей будоражил всю страну. Ловкий в неистовстве и расчетливый в самых страстных порывах, он, не ссорясь с властью, возглавил оппозицию и, ведя работу в низах, вращался в среде аристократии. Его называли человеком своего времени. На самом же деле он был человеком своего часа: ум его всегда приноравливался к данному моменту и месту. Он думал всегда «кстати»; его грубое, банальное дарование соответствовало банальности обывателей; его чудовищная посредственность сводила на нет все низкое и все высокое, окружавшее его: на виду оставался только он. Уже одно его здоровье должно было обеспечить его счастье; оно было так же прочно и так же несокрушимо, как и его душа. Большой мастер выпить, большой любитель всякого мяса как в виде жаркого, так и во всех прочих видах, он всегда пребывал в веселом настроении духа и забирал себе львиную долю земных благ. Слушая небылицы толстяка, Катрфей и Сен-Сильвен смеялись вместе с остальными и, подталкивая друг друга локтем, косились на его рубашку, обильно закапанную соусами и винами недавней веселой трапезы.
Посланник некоего заносчивого народа, торговавшийся с королем Христофором о цене его дружбы, в надменном одиночестве пересекал в это время лужайку. Он подошел к великому человеку и слегка ему поклонился. Иеронимо мгновенно преобразился: ясная и мягкая серьезность, величественное спокойствие разлились по его лицу, и приглушенные раскаты его голоса усладили ухо посланника благороднейшей ласковостью речи. Вся его поза выражала понимание внешней политики, духа конгрессов и конференций; все в нем, включая галстук веревочкой, топорщившуюся грудь рубашки и штаны, сшитые точно на слона, каким-то чудом сразу восприняло дипломатическое достоинство и посольскую внешность.