Рубеж
Шрифт:
Гринь молчал. Из-за боли в ребрах было трудно дышать.
– Тебя хлопцы побили? – спросила Оксана еле слышно.
Гринь молчал. Оксана водила пальцем по старому коромыслу. Чего-то ждала.
– Чего молчишь? Слышал, что я сказала?
Из-за туч проглянуло солнце. Отразилось на неспокойной воде в деревянных ведрах, легло на Оксанины румяные щеки, блеснуло на белых зубах, в черных, как сливы, глазах.
– Ты думай, – сказала Оксана нервно. – А то… мать говорит, что этой зимой точно будут меня отдавать. Вон Касьян
– Пойдешь за Касьяна? – спросил Гринь, с трудом разлепив больные губы.
– И пойду! – Оксана вскинула подбородок. – Лучше за нелюбом пропасть – чем с ведьмой… в одной хате!
– Моя мать не ведьма!
– Коли с чортом спуталась…
– Молчи!
Оксана замолчала. Глаза, черные, как сливы, мгновенно увлажнились. Маленький нос покраснел.
– Не ходи за Касьяна, – сказал Гринь хрипло. – Я свою хату построю. Отдельно жить станем.
Оксана безнадежно покачала головой:
– Нет. Меня зимой отдадут уже. Не станут ждать. И потом… все равно ты ведьмин сын.
Всхлипнула. Подцепила на коромысло ведра, побрела прочь, роняя капли на снег.
На Гриня смотрели. Из-за всех калиток, из-за всех плетней.
Ой, гоп, чики-чики, каблуки за раз стопчу…
Той осенью у Гриня как-то сразу пробились усы.
Он две недели ишачил на попа; света белого не видел – зато теперь явился на вечерницы, ведя за собой музыкантов.
Пусть народ шепчется, что, мол, чудит парень. Отца похоронили, в хате шаром покати, а сирота на заработанные денежки музыку заказывает. Пусть болтают – зато молодежь рада, девушки переглядываются, а парням завидно!
Музыканты жарят плясовую – а Гринь идет через всю площадь к девушкам. И без того румяные девичьи щечки вспыхивают ярче, но Гринь идет и не останавливается, и, только оказавшись перед Оксаной, протягивает руку:
– А пошли танцевать…
И она, смутившись, идет.
Ой, гоп, чики-чики…
Мир красный. Мир желтый, синий, пестрый, летит, кружится, неподвижным остается только Оксанино лицо – черные влюбленные глаза.
Рвется ожерелье из красной рябины.
Звенят цимбалы, хрипит лира, игриво повизгивает дудка. Гринь так бьет каблуками о землю, что со старого сапога срывается подкова – да так и остается лежать в пыли, среди растоптанных рябиновых ягод.
Вода в проруби чернела, как смола. С берега тянулась одинокая тропка – видно, ходила по воду мельничиха Лышка.
Гринь стоял и смотрел в стылую полынью.
Он был еще мальчонкой, когда зимой утопилась соседская Килина. Говорят, водилась с заезжим красавцем – кулачным бойцом, вот и прижила ребеночка, да не стерпела позора и прыг – в прорубь…
Этого бойца Гринь потом видел на чьей-то свадьбе. Танцевал он, как бес, мел улицу красными штанами, и бабы шептались, а мужики хоть и поглядывали хмуро –
А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли – а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.
Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.
Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.
Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта, и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешаны были детские сорочечки – тонкого полотна, еще Гриневы.
– На кладбище был, – сказал Гринь тихо.
Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.
– На кладбище был. У отца на могиле.
Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток, встряхнула: полотно для пеленок. Желтоватое, тонкое, много раз стиранное.
Гринь стиснул зубы.
Налететь. Ударить. Схватить за волосы, волоком протащить через всю комнату, выбросить в сугроб…
Мать перевела дыхание; живот ее явственно выпирал, и Гринь вдруг с ужасом понял, что он заметно вырос – всего за два дня!
– Когда братишку мне подарите? – спросил Гринь чужим каким-то, заскорузлым голосом.
Мать отвернулась.
– На будущей неделе жди.
– На будущей неделе?!
Мать бережно разбирала старые вещи. Развешивала на крышке сундука.
– Ох, вражье отродье, – тихо-тихо застонал Гринь. – Быстро же вы его выносили… Ровно крысенка!
Мать на секунду приостановилась – и снова взялась за дело, и руки ее двигались ловко, быстро, такие знакомые руки…
– Вражье отродье! – крикнул Гринь, поднимаясь. – В прорубь за ноги выкину! Коли хотите, чтобы жил ваш ублюдок, – ступайте из батьковой хаты, чтобы духу здесь…
Занавеска над печью откинулась. Выглянули раскосые, с желтым блеском глаза; против ожидания, Гринь не испугался. Наоборот – при виде исчезника, греющего бока на отцовской печи, подступающие слезы разом высохли:
– Вот как, значит. Значит, так…
Он шагнул к двери, пинком распахнул, впуская в хату кисловатый запах сеней:
– Вон. Из батькового дома… Пошли вон!
Мать застыла у своего сундука. Скомкала Гриневу детскую рубашечку, уткнулась в нее лицом.
Исчезник свесил ноги с печи. Он был бос, на правой ноге четыре пальца, на левой – шесть.
Спрыгнул на пол. Сейчас, при свете, он не казался таким страшным – длинные глаза близоруко щурились, черные собачьи губы были странно поджаты: не то свистнуть собирался исчезник, не то плюнуть.