Рублев
Шрифт:
Мужик и всем обликом смахивал на зверя, но зверя прирученного, безобидного и голодного.
Подросток вблизи походил на приземистого мужика.
Баба — иная.
Низко надвинутый платок закрывал ее лоб, но чувствовалось — лоб не выпячен, а лишь слегка покат и ровно переходит к неприметно сдавленным вискам, мягко очерченным большим глазницам.
На левом виске волосы лежат каштановым серпом. Брови, темные и туго изогнутые, у тонкой переносицы широки, a там, где уголки глаз, остры, как ласточкино крыло.
Молодой монах с тревогой
Большие черные глаза бабы волновали.
Она опять потупилась и, усмехаясь, прикусила нижнюю пухлую губу.
Никто этого не заметил, а молодой монах, низко наклонив голову, принялся старательно натирать луком ржаную горбушку.
В ивняке горьковато пахло палым листом, сырой землей. Запах мешался с мягким солнечным ароматом сена, а когда ветерок, завернув, тянул из лесу, — с терпкой свежестью дремучих боров. Ветерок перебирал листву. Светлые пятнышки дрожали, сливались, разбегались и сходились вновь.
— А что-то я раньше не встречал тебя, — сказал старший инок приземистому мужику. — Аль из новых?
— Из новых, — отозвался мужик. — По весне и пришли.
— К самой пахоте, стало быть, — покачал головой чернец. — Тебя как звать-то?
— Семеном.
— Издалека шел, Семен?
— Издаля… Брянск слышали, поди?
— Слышали.
— Вот от Брянска и шагали.
— Не ближний путь! Не ближний!
— От своей беды и дальше забежал бы! — с неожиданным ожесточением бросил, словно огрызнулся, мужик, прижимая каравай к выпуклой, подобно щиту, груди и отваливая новый ломоть хлеба.
Молодой монах невольно покосился на Семена, но старший, не обращая внимания на резкость, только кивнул и терпеливо заметил:
— Места-то под Брянском добрые.
Мужик глянул исподлобья.
— Сам… не оттель?
— Нет. Проходить случалось.
— А-а-а!..
Грубое темное лицо Семена покривилось в едкой улыбке:
— Прохожему везде рай. А ты попробуй-ка у нас за сохой походить.
И спохватился.
— Не в обиду вам, святые отцы…
— Господь с тобой, — поднял ладонь чернец. — Да не зови нас святыми… Мое имя Даниил, а его Андрей. Андрей-то послушничает еще. Величать нас негоже… А тебя понимаю. Много людей сюда тянется.
— Куда же еще-то? — подхватил мужик. — Места у вас тихие, князья крепки, земля нетронута… Вот и идем! Несладко обжитое, отчее бросать, да что делать? Князей у нас — по трое на выселок. Про бояр не говорю. Тех, как воробьев на мякине. Все норовят друг дружке шею свернуть, все ополчаются, ратью ходят… Вот и паши, потей, рви жилы! Так закрома-то выскребут, что в пору лавки грызть. Кору редкую зиму в квашне не терли… Вот и поклонишься тиуну боярскому. Но раз поклонился — навек закабалился. А кому охота за мешок проса волю продавать?! Не-е-ет! Я и ушел. Ушел! Авось тут оживу. Должна же где-то правда божья быть!
Даниил сочувственно вздохнул.
— Господу прилежи, — посоветовал он. — Сказано же в евангелии: аз есмь дверь, мною аще кто внидет, спасется, и внидет, и изыдет, и пажить обрящет…
— Так, так, — согласился мужик. — Так. На господа и надежа. Как же! Крещеные, чать…
— И много вас пришло? — помолчав, снова спросил Даниил.
— Пять семей.
— Добром ли добрались?
— Какое там… Кои в пути отстали, кои коней потеряли, кои хворые прибрели… Вон у ней (мужик кивнул в сторону молодой бабы) муж, старший сын мой, совсем плох. Он еще летошный год занедужил, а ныне вовсе не работник стал. Не вышла дорога ему. Лежнем лежит. Видать, и деток им господь теперь не даст…
Молодая баба вспыхнула, как сухая можжевеловая ветка, в костре, прикрыла лицо платком.
Даниил кашлянул, покосился на Андрея. Тот подобрал палочку, начал ломать.
— Пути господни неисповедимы, — поспешил Даниил. — Горе, везде горе. Терпеть надо… Ну, оттрапезовали, православные? Возблагодарим же отца небесного…
Узелки были завязаны. Подросток зевнул.
— Отдохнуть, пожалуй, — вторя парню, проговорил Даниил.
— И то, — согласился мужик. — Марья, ступай сосни где ни то, а мы тут… Да недалече уходи-то!
— Ладно, — сказала молодая баба, — я рядом… Взбудите.
Голос у Марьи был звучен, но говорила она протяжно, будто лениво потягивалась со сна.
Встала, отряхнула одежу, отошла… Треск мелких сучьев. Шорох листьев…
— Грехи наши… — непонятно к чему вздохнул Даниил. — Ложись, брат, Подстели рясу и ложись… За сон не взыщется.
Мужики и монахи пристроились на дне канавки.
Андрей долго лежал вытянувшись, смежив веки, пристроив голову на запрокинутых руках.
По телу растекалась мягкая волна покоя.
В зажмуренных глазах плыли разноцветные круги, мельтешили черные искры.
В июле птицы не поют, и утренняя тишина была глубока и неподвижна, как речной омут.
Может быть, поэтому стояли в ушах посвист косы, влажные вздохи цветов и трав, шелест зоревого ветра в кустарнике.
И опять всплыли перед взором каштановая прядь, прикушенная в тайной усмешке розовая губа, запламеневшие щеки. Протяжный голос зазвучал, будто позвал…
Оглушенный, он не понимал, что с ним.
Бездна человеческого одиночества вдруг открылась молодому монаху. Рывком поднялся он на локти.
Но почему-то возникшая в сердце боль была праздничной и светлой.
— Господи! — прошептал Андрей. — Господи!
Упал лицом вниз и, испытывая необъяснимое облегчение от набежавших слез, заснул вдруг легко и крепко, не успев заметить, что засыпает.
Приземистый мужик очнулся первым. Въевшаяся в душу тревога за семью, привычное беспокойство за ее завтрашний день, за кусок хлеба словно подтолкнули Семена жестким кулаком, и он сел на армяке, испуганно соображая, долго ли проспал, не упущено ли время ворошить.