Ручная кладь
Шрифт:
Я полагала, он смутится. Ничуть: не переставая улыбаться, Меир сокрушенно покачал головой:
– Да, да... Великое искушение, большая беда... Господь отнял у них разум. И британцы выкинули их из страны – и были правы! Ведь Англия в тридцать девятом объявила Германии войну. И когда генерал Роммель придвинулся со своими войсками к границам, темплеров погрузили на корабль, который отплыл в Австралию... Часть из них бежала на Кипр, но затем все равно рассеялась по разным землям... Понимаешь, британцы боялись, что темплеры станут сотрудничать
– Оплошали?! Похоже, тебе их жалко?
– Жалко, – кивнул он, улыбаясь. – Когда людей выгоняют из домов, с детишками и стариками... всегда жалко. Я только представлю, как они грузятся на корабль с двумя чемоданами на целую семью...
– Но ты сам сказал минуту назад, что британцы выгнали их справедливо!
– Ну и что, – легко ответил он. – Справедливо это справедливо, а жалко это жалко.
– Пойдем, – сказала мне дочь по-русски. – Ты начинаешь заводиться, это хорошим не кончится.
Она знает наперечет все мои больные мозоли.
– Вот, наблюдай, – заметила я. – Восточный человек, легкий человек. Никто из его родных не лежит в какой-нибудь яме под Киевом или Вильнюсом... и вот он уже посторонний.
– Он не посторонний, – мягко поправила дочь. – Он просто, он... милосердный.
– Еще бы, ведь из кожи его родных не делали кошельков и абажуров соплеменнички всех этих утонченных аптекарей-флейтистов.
Она уже тянула меня за руку.
Гуськом мы возвращались по узкой, усыпанной щебнем тропе среди могил.
Меир все говорил и говорил. У меня все люди ухожены, повторял он с гордостью. Все – под надежным присмотром.
Я хотела заметить, что его люди навеки уже пребывают под присмотром самым надежным, но вовремя себя остановила.
Веселая птичья жизнь пронизывала гривы лохматых сосен. И азартней всех где-то в сердцевине крон соревновались два голоса: упоенная длинная трель и щеголеватое щелканье на два тона ниже. А где-то в вышине попискивала третья, бродячая птичка, пролетная, неместная, чужая.
И, как обычно, о приближении заката возвестило великолепное трио самых звучных местных запахов: канифольно-терпкий мирт, утонченный лимонник и ангельское забытье лаванды...
Само собой, небольшая купюра проследовала в карман затрепанной рабочей куртки кладбищенского сторожа – в благодарность за экскурсию и на поддержание старых плит. В конце концов, подумала я, в цивилизованных обществах берегут чужие могилы. Боль это боль, а справедливость это справедливость.
– Вы такие симпатичные, – повторял Меир, прихлебывая из кружки совсем уже холодный и неисчерпаемый кофе. –
Перед тем как выйти за ворота, мы оглянулись.
Его скамейка недаром, видимо, врыта была посреди участка: ни дать ни взять капитанский мостик на Летучем голландце. И на этом мостике, блаженно плавясь в мареве закатного солнца, под парусом индийской сирени плыл среди своей уютной вечности кладбищенский капитан Меир...
2
Таксист не знал адреса монастыря. Он не знал даже его названия, словно не был иерусалимским таксистом, накрутившим на руль все переулки и подворотни этого города.
– Русский женский монастырь! – повторила Кира. – Прямо на вершине Масличной горы, как же ты не знаешь! Такая высокая – стрела в небо – колокольня...
– А! – кивнул он. – Вот бы и сказала – «Русская Свеча». Знаю, конечно...
И пошел петли вертеть по извивам Восточного Иерусалима, сначала петля на петлю вниз, к монастырю Марии Магдалины, и оттуда вверх, вверх, осторожно протираясь по кишочкам улочек в гору, пока не выполз на маленькую площадь, всю засиженную лавками, тележками, лотками, шавернами.
– Где-то здесь, между заборами, – сказал таксист, – можно пронырнуть к воротам.
Притормозил у овощной лавки – уточнить адрес, и сразу пацан лет семи подбежал и локтями ввалился к нам в открытое окно, полез в бардачок, стал откручивать висящего на лобовом стекле медвежонка.
Я, давно избавленная от умиления перед местными «босоногими сорванцами», сказала по-русски:
– Пошел вон! – и ладонью отодвинула юного наглеца от машины.
– Узнала, вон тупик! – воскликнула Кира; мы рассчитались и вышли.
К воротам монастыря от площади и правда вел узкий пенал глухого тупика.
Мы углубились между каменными стенами, осторожно огибая и переступая через играющих, ползающих, сидящих на земле детей, как всегда в таких местах чутко ощущая границы собственного настороженного тела. Наконец достигли железных ворот, крашенных зеленой краской, и позвонили.
Щуплый, как подросток, старый араб – видимо, сторож – сразу открыл и, улыбаясь, жестами пригласил войти, переступить порог. Ему было указание от игуменьи.
По дорожке вдоль мощных кипарисов и старых олив мы пошли, сопровождаемые кошками и ленивым побрехиванием крупной белой собаки местной породы, пастушьей, так и называемой здесь – «ханаанейская».
Приглашая на обед, игуменья звала прийти пораньше. Она хотела лично показать территорию монастыря.
Впервые я оказалась вблизи от этой сквозистой напросвет колокольни, которую издали вижу со своего балкона – со стороны Иудейской пустыни. Да ее и с самого Мертвого моря немудрено увидеть: шестьдесят четыре метра ввысь, да еще на вершине одной из самых высоких гор Иерусалима.