Русь окаянная
Шрифт:
Впустив меня в прихожую своей коммунальной квартиры, где ему принадлежала одна комната, Постников по-братски обнял меня, что, видимо, означало полное доверие. Я огляделся. Стены длинного коридора украшали плакаты «Битлз», жестяное корыто и всевозможные шкафчики, запертые на висячие замки, что свидетельствовало о сложных отношениях обитателей этой «вороньей слободки». Из кухни доносился разговор соседок, где-то раздавался детский визг, в крайней каморке гремела музыка. Сильно пахло жареным луком.
Постников провел меня в свою крохотную
Первую рюмку опрокинули не чокаясь, как на поминках. Я положил на кусок черного хлеба круг вареной колбасы, которую не ел уже полгода, и откусил здоровый кусок, стараясь, впрочем, не показывать, что голод не такое уж редкое явление в стране победившей демократии.
— Ну, так еще раз. Что намерен делать? Чем заниматься? — спросил Постников, как-то жестко глядя мне в глаза.
— Не знаю, — пожав плечами, ответил я. — Я же уже говорил. Потыкался-помыкался и пришел к выводу, что на хрен никому не нужен. Да все мы здесь никому не нужны.
— Это верно, — жестко сказал Постников, наливая еще по одной. — В этой стране мы на хрен никому не нужны. Ты хоть понимаешь, что происходит? В какое дерьмо нас всех столкнули?
— Честно говоря, весьма слабо, — сказал я, намазывая новый бутерброд.
Я действительно слабо ориентировался в обстановке. С одной стороны, мысль о том, что уже не надо ходить на политсеминары и переписывать ленинский маразм в толстые тетради, грела душу. С другой стороны, было совершенно очевидно, что страна попала в чьи-то руки и как эти руки обойдутся с такими, как я, было неясно.
— Так вот. Запомни, мы присутствуем при очередном историческом грабеже России. Этот грабеж готовился не один год и будет длиться не один год. Пройдет много лет, прежде чем грабители трансформируются. Вернее, не они, а их детки. А до тех пор пока грабеж будет продолжаться, тем, кто в нем не участвует, придется туго. Выживут далеко не все. Впереди обнищание большей части населения, превратившейся в балласт, и дикий беспредел, в котором перед такими, как мы с тобой, поставлена дилемма: либо вымирать, как динозавры, либо подаваться в бандиты. Ты балласт. Ты обречен на жалкое существование.
— Знаешь, — перебил я его, — если ты меня позвал, чтобы мордой по столу повозить, то не стоило. И так настроение постоянно как у висельника. А если дело предложить хочешь, то говори прямо. Без предварительной политлекции. Только учти, что в бандиты я пока не гожусь.
— Я тебя позвал, чтобы помочь. Так же, как помогли мне. А говорю тебе все это только для того, чтобы ты понял, что нас загнали в мышеловку и что выжить мы можем только в том случае, если отбросим к… матери все красивые идеи об Отечестве, которыми нас потчевали в училище.
— А мы их уже выбросили. Партия, социализм и прочий идиотизм у меня, например, давно не вызывают благоговения.
— А Родина?
— Я считаю себя патриотом. Валя.
Постников горько усмехнулся, затем, не приглашая меня присоединиться, взял стакан, наполнил его почти до краев водкой и залпом выпил.
— А я? Я офицер в четвертом поколении. Понимаешь? Мой прадед, полный Георгиевский кавалер, за личное мужество в 1915 году был государем императором произведен в офицеры. Дед, любимец Сталина, после Сталинградской битвы в тридцать шесть лет генералом стал. И седым как лунь. Отец сорок календарных лет в армии верой и правдой оттрубил. А я из России уезжаю, потому что она меня предала. И тебя. И всех нас.
Последние слова Постников уже не произносил, а выкрикивал. И тут я заметил, что он плачет. То есть даже не плачет, просто по его двухдневной щетине текут слезы, а лицо искажено гримасой. Вид сильного и волевого человека, утирающего слезы, действовал настолько угнетающе, что я подавил желание вступить в спор и виновато замолчал. У меня было такое ощущение, как будто Постникова предал я, а не Россия. Наконец он справился с истерикой и заговорил спокойным деловым голосом:
— Итак, ты понял, что здесь никому не нужен. Но есть страна, которой мы нужны. Очень нужны. И которая готова нас принять и платить нормальные деньги за ратный труд.
— Ты предлагаешь податься в «Дикие гуси»? Или Иностранный легион?
Он отрицательно покачал головой:
— Я уезжаю к Саддаму. У него сейчас очень туго с офицерскими кадрами. Две войны выбили половину командного состава. Сейчас его представители носятся по всему Союзу и вербуют наших офицеров на должности инструкторов и в кадровый состав иракской армии. Присоединяйся к нам. Инструктору платят две тысячи долларов в месяц плюс двадцать тысяч по окончании контракта. Если займешь должность в кадрах, то гораздо больше. Я еду на должность начальника штаба танковой бригады. Пять тысяч в месяц. Это в мирное время. В военное ставки удваиваются.
— На какой срок подписывается контракт?
— На два года и на пять лет.
— Ты на сколько подмахнул?
— Я на пять. Да я вообще не собираюсь возвращаться в этот гадюшник. Ну так что?
— Согласен, — сказал я. — Куда и когда прибыть?
— Тебе позвонят. Скажут, что от меня.
Мы простились без эмоций. Постников просто протянул мне руку и сказал:
— До встречи в Багдаде.
По дороге домой, сидя в метро, я впервые в жизни с любопытством разглядывал случайных попутчиков.
Люди поражали мрачностью. Ни одного веселого или хотя бы обыденного лица. За пару месяцев демократии люди устали больше, чем за долгие годы тоталитаризма. Я понимал, что все они — уже отработанный материал. Шлак. Балласт в новой государственной системе…
Решив пройтись перед сном, я вышел на «Проспекте Маркса» и пересек Красную площадь. Моросил дождь, и площадь была безлюдна. Все, как и прежде. Часовые у Мавзолея. Четко печатая шаг, от Спасских ворот идет смена караула. Куранты бьют полночь.