Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
Он звучал раскатистыми, зычными, хриплыми призывами старьевщиков, стекольщиков, точильщиков; лирическими и бодрыми вперебивку «песнями по заявкам радиослушателей» чуть не из каждого окна. Двор звучал мощно и легкомысленно, напевая и хмыкая, отхаркиваясь и громко прочищая нос, выбивая ковры, вытрушивая половики в парадном (невзирая на грозную надпись: «Не трусить!!!»). Двор звучал и звучал, умолкая лишь на два-три предрассветных часа, когда так сладко спать и так хочется тишины, но и ее может нарушить любой базлан, которому не спится, которому приспичило интересоваться за погоду у припозднившегося соседа:
– Шо? Дощь?
– Та не, гразь есть, но лично не идет…
Так вот, этот наш двор пропах плавящимся полиэтиленом.
Фирменный
Инвалидсёма раздобыл где-то пухлый, как бревно вареной колбасы, рулон красочного полиэтилена с повторяющейся картинкой: полуобнаженная красотка призывно изогнула смуглое и гладкое мексиканское бедро. Он поставил дело на поток: нарезал заготовки, которые оставалось только спаять в пакет. Среди коммунальной вольницы были выбраны две надежные старухи (одной была сновидица тетя Паша, ростом выше стула и с пышной белой бородой, другой, чего уж там стесняться, – наша Стеша, потому как заработать копейку – дело нестыдное).
Инвалидсёма выдал девушкам паяльники с особой насадкой: на жале ее крепилось железное колесико с острым ребром. Через удлинитель, уходящий к Инвалидсёме в окно полуподвала, паяльник врубался в сеть, и старухи наметанным движением проводили колесиком по краям разомкнутого пакета. Право на бизнес было куплено у Батракова за десятку в месяц. За пару-тройку часов (в обед жарко, а вечерами темно) старухи умудрялись напаять целую кучу пакетов. И – воскурениями в храме пронырливых богов Левого Дохода – едкий удушливый запах плавящегося полиэтилена проникал в каждую щель, пропитывая висящие на веревках бюстгальтеры и кальсоны, заполоняя двор и вызывая у жильцов надсадный кашель.
Сюда, в этот двор, к двум уже очень пожилым женщинам и приехала на неопределенный срок рыжая, с гранатовым отливом в крутых кольцах волос девочка с крепкими коленками, так и мелькавшими перед глазами, даже когда она вроде бы находилась в покое.
Гужевой транспорт Одессы доживал последние дни, погромыхивая по булыжникам окраин. Завидев такую подводу, пацаны догоняли ее и запрыгивали на край, привычно рискуя: осатанелый биндюжник мог и кнутом огреть.
Еще кое-где работали кузни – там подковывали битюгов, и в густеющих сумерках южной ночи глубина озаренной пламенем утробы казалась геенной огненной, где хмурые черти рвут и терзают ногу бедолаги-коня. Сгиб ноги тяжеленного битюга издали казался невероятно хрупким – вот-вот сломается.
Полуобнаженные парни, вылязгивающие на наковальне подкову из раскаленного металла, вгоняющие «костыль» с размаху в два-три удара, казались учениками косматого Вулкана.
Исчезали битюги и подводы, появлялись телевизоры и радиолы, стала модной заправка сифонов, и это был свой спектакль, достойный настоящего ценителя, особенно если не полениться и пойти к дяде Мише, что у клуба Иванова сидит: неторопливые движения его рук отлажены до механистичности, газ в стеклянный сифон подается мерными порциями, и ты зачарованно смотришь, как серебристой стайкой взлетают внутри и растворяются в воде жемчужные пузырьки. А пока до дому дойдешь, незаметно для себя самого половину сифона и выдуешь, даже если потом от отца по шее перепадет.
Еще вся Одесса, за редким исключением, мылась в банях, и каждый ходил в какую-нибудь свою, доказывая, что именно в ней – особо густой пар, или самый душевный банщик с отменными вениками, или «мама» – так распаренные мужики звали буфетчиц в банях на Молдаванке – готовит неотразимую тюльку… Вот она подплывает к столику, застланному клеенкой, склоняет к тебе полный стан (а прятать тугой живот, перетянутый фартуком, никому в Одессе и в голову не придет), преподносит твоей блаженной физиономии тесное декольте с выпирающими буграми дрожжевых грудей, улыбается и ласково говорит: «Ну, рассказывайте!..»
И разве это не самая приятная манера взять у клиента заказ?
Тут опять хочется отлучиться на поэтический жанр о помывке тела. На оду или даже на поэму, что кажется вполне уместным: воспевание банного ритуала, как и любое кружение вокруг голого тела, всегда содержит античную подоплеку, пусть и далекую от героики; что-то от Римской империи содержит, от ее культа обнаженной плоти.
В Советской империи в середине двадцатого века, при совершенном отсутствии эротики в надстройке, в базисе прочно присутствовал обиходный факт всенародного обнажения. Еженедельное «мытие» до известной степени определяло сознание – банное-шаечное, парное-веничное, пиво-раково-креветочное сознание советского гражданина и советской гражданки. Общественный пар окутывал десятки миллионов простых людей крякающим блаженством – и сквозь него проступало осознание откровенной наготы твоего личного тела, и тела соседского, да и просто чужого, проплывающего в пару скользкого тела, как сквозь утренний туман проступает на садовой дорожке мраморное бедро или грудь внезапно встреченной статуи…
Отработав положенные три года по распределению, а потом еще три, «на заначку», наши северяне – по мнению и страстному ожиданию Стеши – должны были вернуться домой, в человеческий климат и нормальную жизнь. Но те рассудили иначе: в Норильске им, как ценным специалистам, выделили от комбината роскошную двухкомнатную квартиру в центре, да и на работе компания подобралась отличная, не соскучишься – все молодые, веселые, душевные. И перспективы для материального роста открывались шикарные… Короче, никакого резона возвращаться в «ваши клоповники» ребята, как выяснилось, не видели. Вот с девочкой – это да, проблема возникла немалая. В еженедельных телефонных разговорах, которые Стеша заказывала на центральном телеграфе, Ируся беспрестанно жаловалась, что дочка «страшная егоза, требует нечеловеческого внимания и столько сил отнимает, что – не поверишь, мама, – под вечер у меня плачет каждая клеточка, а ей хоть бы хны! К тому же без конца болеет – видимо, климат оказался не по ней. Так что, конечно, мама, было бы хорошо хоть на годик отправить ее к вам, оздоровить и… – она помялась и закончила: – …может, как-то… угомонить?»
И Стеша, боясь поверить в такое счастье, заорала в трубку:
– Доця, да ты шо!!! Присылай, чем скорее!!!
Вот так и получилось, что буквально недели через две после этого разговора Владку из Заполярья привезла Ирусина сослуживица, которая очень кстати собралась отдохнуть-подлечиться в одном из одесских санаториев. Стеша лишь подъехала на троллейбусе к вокзалу, где милая женщина с явным облегчением и вымученной улыбкой («У вас такая активная внучка!») сгрузила девочку в жаркие Стешины объятия.
В первый же день, когда, совершив столь долгое и утомительное для шестилетнего ребенка путешествие, Владка наконец оказалась дома и – накормленная, выкупанная в тазу на кухне, переодетая в новое, желтое в черный горох, платьице «с фонариками» – была, как примерная «доця», выпущена на люди, она успела: украсть у Любочки кольцо с гранатом и подарить его на улице айсору-точильщику (в уплату потрясенной Любочке немедленно пошло одно из Дориных колец, неизмеримо дороже); рассказать управдому Батракову, что ее папа зарубил топором, разрезал на кусочки и закопал в вечную мерзлоту соседа дядю Борю («А если не верите, дядя, можно откопать и посмотреть – у нас с мертвецами ничо не случается, они как новенькие лежат!»); перезнакомиться со всеми во дворе, подговорить дворовую ребятню сбегать в порт, протыриться на корабль и «сплавать до куда-нить», а когда сие намерение было, слава богу, предотвращено добродушными подзатыльниками охранника в проходной порта – заменить плавание на трехдневный поход в катакомбы, и хорошо дядя Юра, проходя по двору, обратил внимание на подозрительно вдохновенные физиономии у всей компашки, готовой выдвинуться в путь, подверг суровому допросу искателей приключений и для острастки накостылял по шее каждому – на всякий случай.