Русские дети (сборник)
Шрифт:
Когда уже ни у кого не было денег, продавец Гивия давал в долг, но мучил поучениями, чтоб не спаивали Авто, на что мы легкомысленно кивали головами.
Бывало, в мастерской появлялись какие-то пьяницы и бродяги, которым некуда было идти, и Авто пил со всеми, лишь бы было что пить. Рисовать он уже не мог, руки бились, он только иногда складывал предметы в причудливые сочетания и накрывал их пустой рамой: поймает, накроет, полюбуется, переставит, опять поймает, как сачком, — и отпустит. И так целыми днями.
Как-то мы нашли на улице старую красивую раму и притащили её Авто в подарок, помня, что он давно что-то
Получив всё, он заботливо всадил лист картона в раму, вытащил из тумбочки свои вырезки и, разбросав их быстрыми движениями по картону, тут же закрепил клеем. Это были снимки наших начальников из партии и правительства. «ВОРЫ В РАМКЕ» [20] — твёрдо написал он углём на картоне.
20
Вор в рамке — синоним «вор в законе» (груз.).
Абессалом, принесший ему в это время харчо, возопил:
— Совсем спятил?.. Чему детей учишь?.. Забыл, как КГБ сюда приходил и тебя избил?.. Все знают, что они — главные воры, но никто не болтает об этом вслух, да ещё при детях. Что говоришь, что пишешь? В тюрьму захотел?..
На что Авто захохотал:
— Разве мы не в тюрьме?.. Жизнь — тюрьма, что же ещё?.. Тюрьма, где один лучик надежды — на быструю смерть! Раз — и всё!
— Хорошо, хорошо, и в тюрьме надо кушать, ешь, суп остынет! — начал уговаривать его Абессалом, усаживая за шаткий стол, а сам под шумок забирая у него злополучный коллаж. — Ешь, мой хороший, ешь, пока харчо горячее! — со слезами помогал он ему овладеть трясущейся ложкой.
— Да, да, горячее харчо — это хорошо, — согласился Авто, как всегда смирённый логикой жизни, и стал ошарашенно осматривать ложку, словно видел её впервые.
Но даже усаженный за стол, с газетным листом за майкой, похожий на морщинистого привереду-пионера, не желающего есть, он не отпускал от себя свою пустую рамку-сачок, время от времени накрывая ею что-нибудь: вот поймал грязную рюмку, полюбовался. Накрыл солонку, посмотрел. Одел на бутылку, потом приложил к сдвоенным розеткам на стене («очи чёрные, очи страстные»). Ринулся куда-то, харчо — вдребезги на пол.
Крик, шум, гам, звон. А он уже в туалете рамку к ручке бачка прилаживает, вполголоса ругаясь с Рене Магриттом и в чём-то не соглашаясь с «малоуважаемым Дюшампом». С модернистами у него были натянутые отношения, особенно с кубистами.
— Новости выдумали, халтурщики! Кубизм был в моде уже в Древнем Египте!
Частым и едким нападкам подвергался Чёрный Казя за его «Чёрный квадрат».
— Ты, Чёрный Казя, сиди в углу! — гнал его Авто от стола за его сделки с тьмой. — Сиди там в темноте! Чёрного на свете и без тебя навалом, его каждый дурак может показать, а вот ты свет дай — тогда мы тебе спасибо скажем!.. А пока сиди там и не рыпайся, налейте ему штрафной, — милостиво разрешал он, и кто-нибудь, чтоб не сердить Авто, шёл в угол с пустым стаканом, а Авто приказывал в спину: — И Тициану налей, не забудь, он наше вино любит…
Часто, влив в себя остатки вина, начинал нас учить и пугать:
— Ты пишешь картину в первую очередь для себя, а потом — для людей, а не наоборот! Но знай, что её могут украсть! И потерять можно! И сгореть всё может! — зловеще округлял он глаза (у него самого часто пропадали и гибли картины). — Раз папиросу кинул — и ничего нет, всё кошке под хвост, в головешки!.. Вон они, вон они, в углу шевелятся, тлеют, затопчите их! — в испуге пялился он на пустой угол, где валялись ненужные шлёпанцы (он давно ходил босиком). — А камень — не сгорит, хоть ты его кувалдой бей!.. Вон там, на подоконнике, пестик лежит!.. Пойдите накройте его рамкой!.. Пусть и он погреется, а то всю жизнь мордой в чесноке и соли!.. Он всё чувствует, как мы! Он плачет, думает, мечтает, по-своему…
— Как это — мечтает? Камень?
— А так! По-каменному и мечтает! Что, у камня или дерева нет души? Есть, просто она другая, мы её не понимаем. Да и как поймёшь, если камень тысячи лет живёт, а человек — две секунды? Две! — крутил он двумя пальцами в воз духе и посылал накрыть пестик, чтобы он тоже погрелся в раме, как портрет Тициана.
Кто-нибудь накрывал пестик. Авто долго оценивающе щурил глазом, вставал — худой, сутулый, небритый, в вислых трусах, — шёл к подоконнику, снимал рамку, передвигал пестик к ступке и накрывал их вместе.
— Так лучше! Вот, муж и жена! День и ночь! Жизнь и смерть! Человек и Бог! Один бьёт — другой терпит!
Мы с недоумением слушали его. Видя наши глупые лица, Авто начинал суровый допрос, прихлёбывая из стакана с обгрызенными краями (один доходяга отгрыз после тоста, чем до слёз поразил Авто, который очень любил этот стакан, говоря, что из этого стакана он один раз, ночью, с ангелом на брудершафт пил):
— Вот вы, засранцы, зачем вы вообще рисуете?.. Отвечайте!.. Вы — жалкие кривляки, обезьяны, Бога дразнить вздумали!.. Ваше дело маленькое — на след красоты навести, как пёс на дичь. Это можно, это хорошо, это надо!.. Всё остальное — не ваше дело!.. Кто может душу в глазах показать, тот и мастер, остальные — только так, шелуха! — Авто делал движения, как бы выметая веником эту шваль. — Душу из глаз вынуть — и на холст выложить. Это мог лучше всего великий Тициан, поднесите ему двойной штрафной, заслужил!
Пока кто-нибудь «поил» Тициана, Авто говорил очередной тост о том, что каждый художник — только Божий подмастерье, и если Бог лепит лес и реку, то художник потом на своем холстике, как обезьяна, тоже хочет покривляться, показать, что и он такой же крепкий и сильный, как Бог, тоже что-то может, тоже что-то понимает:
— Ну, можешь, ну, понимаешь — и хорошо, и делай, сколько сил есть, всё лучше, чем людей убивать или воровать. Разве не так, батоно Гойя?.. Красот много, но красота одна!.. Выпьем за наш снотворный мир!
Ещё он часто говорил, что у него есть мечта — сварить огромную пустую раму из чугуна, отвезти её куда-нибудь на природу, врыть в землю и смотреть сквозь неё на жизнь:
— Весной — нежная акварель, летом — яркое масло, осенью — мягкая, приглушённая пастель, зимой — резкая графика. Живой пейзаж. Времени неподвластен, живёт, пока жива рама, а чугун живуч, по миллиону лет не умирает. В одной громадной раме — море. В другой — горы. В третьей — крестьянский двор: и движение, и фрукты, и звери, без них ни один приличный живописец не обойдётся… Вот тебе и объём, и фактура! — Он вставал на дрожащие ноги и делал реверансы. — Рамы сделать огромные. Одну, сто на сто метров, можно на утёс водрузить. Другую, длинную, в реку вставить, чтобы вода через край лилась. Третью, триста на триста метров, в пустыне врыть…