Русские мужики рассказывают
Шрифт:
В части у него служили два молодых парня, чуваши, мобилизованные насильно. Вырванные из тихой трудовой жизни и брошенные в кровавый ад войны, парни решили любым способом освободиться от армии. Парни отстрелили друг другу указательные пальцы, чтобы их уволили из части, но были разоблачены, судимы и приговорены к расстрелу. Сергей Троицкий несколько раз рассказывал потом Борису Мазурину, как выглядела эта врезавшаяся ему в память картина. Осенний вечер; войска, выстроенные на просторной луговине в виде незавершенного с востока каре; огромный багровый шар солнца, уходящий за несжатые ржаные поля; двое в нижнем белье, освещенные со спины алыми потоками света. Залп. Пули раздробили парням черепа, но они, мертвые, привалившись один к другому,
На следующий день комиссар Троицкий пришел в штаб полка и сдал личное оружие. Он не желал больше служить. Ему грозил военный суд, расстрел. Но тут ударили поляки, Красная армия покатилась назад. Все смешалось... Несколько месяцев спустя серьезный немногословный командир оказался на собрании Вегетарианского общества, а потом и в коммуне. Он пришел сюда по убеждению, выстраданному нелегким собственным опытом, но один раз все-таки сказал Борису Мазурину: "Если капиталисты нападут на нас, я пойду защищать родину".
– "Ну, что ж, - ответил недавнему большевику толстовец, - это твое дело..."
Был среди самых первых коммунаров и анархист Ефим Сержанов. Человек, влюбленный в технику и изобретательство, он вместе со своим единомышленником Швильпе считал себя обязанным совершенствовать все, чем жив человек. Эти двое, называвшие себя всеизобретате-лями, пытались преображать и язык и машины и даже людей. Они считали, например, что человек спит слишком много, попусту растрачивая драгоценное время. Надо привыкать к короткому сну. Проработав день в поле, Сержанов и Швильпе, не раздеваясь, заваливались на дрова за печку и через два-три часа вставали, чтобы бодро взяться за очередное дело. Столь же несовершенными представлялись им и другие физиологические функции человека, например, еда, пищеварение. Человек, утверждали они, много ест и, переваривая, изнашивается. Надо изобрести концентрированные пилюли - "пиктоны" - чтобы питание было ценным для организма и безвыделительным. Они даже опыты соответствующие ставили по научному питанию. В результате этих экспериментов молодой коммунар, доверившийся их творческой фантазии, чуть не отдал Богу душу. Льва Толстого Сержанов считал великим изобретателем в области морали и высоко чтил его. Всеизобретатели не ограничивались фантастическими проектами. Разыскав в соседних разрушенных хозяйствах (таких после революции осталось немало) нужные детали, они собирали для коммуны косилки, жнейки, сделали сеялку и ручную молотилку. Сержанову же принадлежало и название коммуны - "Жизнь и Труд".
А рядом с неисправимыми мечтателями, с интеллигентами, которых раздирали нравствен-ные проблемы, жили и работали две немудрящие, но добрые и трудолюбивые крестьянские девушки Алёна и Анисья. Из родного рязанского села привели их в толстовскую коммуну голод и малоземелье. Толстовство приняли они, никогда не читая книг Льва Толстого. Тут же росли и набирались ума два подростка из детского дома - эстонец Федя Сепп и чуваш Антоша Краснов. Как-то удивительно все эти столь разные люди договорились между собой о том, чтобы работать вместе, жить в общем коммунальном доме, не допуская в своем обиходе табака, водки, скверно-словия и разврата. Они столковались между собой также о том, чтобы не владеть личным имуществом, питаться только вегетарианской пищей и не иметь над собой никаких начальников.
"Все дела обсуждались сообща за столом в обед, завтрак или ужин, вспоминает Мазурин.
– Никто не был официальным руководителем. Мы стремились, чтобы все члены коммуны были в курсе всех дел и решили, что все по очереди, сменяясь каждый день, будут руководить текущими работами дежурить... Расходы на административные, управленческие и канцелярские нужды сводились таким образом к нулю" (Позднее, когда коммуна разрослась, пришлось создать Совет коммуны. Борис Мазурин долгие годы был председателем этого Совета.).
Свою хозяйственную деятельность коммуна толстовцев начинала буквально на голом месте. В старом липовом парке стояли три деревянных, изрядно запущенных дома. Кроме домов, Московский земельный комитет передал новым хозяевам корову Маруську и двух лошадей семнадцати лет от роду каждая кожа да кости. Была еще военная двуколка с отваливающимся колесом. Совместное имущество включало также яму с силосом из картофельной ботвы, семьдесят пудов сушеных веников на корм скоту и пятьсот пудов мороженой картошки. Перед весной 1922 года с трудом удалось также добыть семь пудов овса на посев. Средств не было. Разобрали один дом в парке, распилили бревна на чурки и на своих полудохлых лошадях возили дрова в Москву. Топливо меняли на хлеб, сухари, фасоль, пшено. Тем первую зиму и кормились.
Убогая эта жизнь не испугала толстовцев. Никто из коммуны не ушел. Наоборот, по рекомендациям Черткова через Вегетарианское общество приходили в Шестаковку все новые и новые люди. Стрелочник Ганусевич пришел с женой и детишками, с сестрой и дочерью сестры: большая дружная эта семья искренне полюбила коммуну. Следом приехали тамбовские крестьяне Миша и Даша Поповы, молодой владимирский плотник, убежденный последователь Толстого Алексей Демидов, человек не слишком грамотный, но хорошо разбирающийся в жизни.
Через Газетный переулок попал в коммуну и Александр Васильевич Арбузов. В памяти знавших его сохранился он как человек быстрый, ловкий в работе, востроносенький, в очках. Шутками и прибаутками - "девоньки, бабоньки, пошли, пошли!" - он весело увлекал людей на труд, приятным тенором пел русские народные песни. Но за веселостью этой угадывался душевный надрыв. В коммуне никто ни к кому в душу не лез, анкет, отдела кадров тут тоже не было. Но, помягчев среди добрых и отзывчивых людей, всяк рано или поздно рассказывал свою историю. Рассказал и Арбузов. Был он в прошлой своей жизни следователем ЧК, но, насмотрев-шись на тот поток злодеяний, которые вершила эта самая Чрезвычайная Комиссия, следователь решил отказаться от своей хорошо оплачиваемой службы. Чертков помог ему: следователь принял заветы Льва Толстого и стал санитаром в госпитале, а потом крестьянином.
Не все, однако, выдерживали тяжелый крестьянский труд. "У нас выработался неписаный обычай, - пишет Борис Мазурин, - приходи кто угодно, будь гостем, садись за общий стол, гуляй, смотри три дня, а на четвертый принимай участие в труде наравне со всеми". Порядок этот существовал долгие годы, никому в гостеприимстве отказа не было. Пришла как-то из Москвы девушка-горожанка: голодная, печальная, замкнутая. Два дня она молчала, присматри-ваясь, а на третий попросила дать ей работу. Ее послали на скотный двор. Неумело, но прилежно выгребала она навоз, прибрала стойла, почистила коров скребком. Познав радость труда, вздохнула: "Как чисто". Работала еще два дня. Но потом, когда Мазурин зашел в коровник, девушка спросила его: "И это так каждый день?" - "Каждый".
– "Как скучно", ответила девушка и ушла из коммуны. Ее никто не остановил, никто не спросил, куда она идет. Коммунары выше всего ценили свободу, никто никого не пытался перевоспитывать, переиначивать на свой лад.
Коммуна между тем крепла. Работали толстовцы истово и урожаи получали по тем временам неплохие: картофеля по 2000 пудов (320 центнеров) с гектара, ржи по 120-150 пудов (20-24 ц/га), корнеплодов по 3000 пудов (480 ц/га). Коммунары хорошо поставили молочное дело, молоко продавали в московские больницы и детские сады. В кассе коммуны появились деньги. "В 1925 году мы уже жили вполне обеспеченно, - пишет Мазурин.
– Питание было общее, бесплатное, так же как жилище, освещение и отопление, а на одежду и обувь выдавали каждому рабочему ежемесячно 25 рублей... По вечерам иногда пели песни народные, русские, иногда плясали до отрыва каблуков. И хотя была чрезмерная нагруженность тяжелым трудом, но это не угнетало нас..."