Русские мужики рассказывают
Шрифт:
Осенью 1923 года построили небольшой домик для школы, так как детей надо было учить... Они и жили вместе с учительницей, там и варили. Детей мы отделили потому, чтобы дети наши воспитывались без семейных дрязг, в служении и помощи друг другу, чтобы они не знали личной собственности, а признавали бы общественную и пользовались ею сообща.
Мы порвали полностью с церковью, никогда туда не ходили. Детей не крестили, даже в сельсовете детей не регистрировали. "Но какая же у них вера" - многие думали, гадали и наконец кто-то придумал, что мы католики, а сокращенно стали звать нас "котлы"... В деревне Языкове ночевал прохожий и что-то у них украл, и они перестали пускать на ночлег, а отсылали к нам:
–
И действительно мы никому не отказывали, даже дверей не запирали на крючки и засовы. Также не замыкались и амбары с хлебом".
Далее Дмитрий Егорович рассказывает, что толстовская коммуна просуществовала в деревне недолго: из-за споров между женщинами коммунарам пришлось согласиться на превращение коммуны в артель с разделом общего имущества. Это произошло в 1924-м. Тогда же Моргачев побывал в Москве, в Вегетарианском обществе, где по просьбе Владимира Григорьевича Черткова он выступил перед столичными толстовцами с рассказом о своей жизни и о своем понимании заветов Толстого.
"Наступил 1929 год. Началась коллективизация в районе, где наш колхоз был единствен-ный. Все начальство района вело агитацию за коллективизацию, а их упрекали и даже смеялись: "Нас хотите собрать в колхоз, а сами не идете". Тогда они из разных селений подали заявления в наш колхоз, чтобы им легче было вести агитацию за коллективизацию. Нам не понравилась такая подделка, и мы на общем собрании артели отказали в приеме в члены начальству райисполкома. Это, конечно, их очень обидело и восстановило против меня... Районное начальство разделалось со мной: вычистили из колхоза как "сектанта-толстовца" и раскулачили меня, взяли корову и барахлишко, лошадь же моя находилась в колхозе...
Я продолжал работать председателем колхоза, весь колхоз состоял из наших друзей (толстовцев - М.П.), и они не соглашались с районным начальством переизбрать меня. А я шел напролом. Бывали такие случаи: в моем отсутствии добьются у актива бедноты какого-либо решения против меня, а в моем присутствии ни один не поднимает руку против меня. Какой-нибудь уполномоченный с ума сходит, что беднота на моей стороне. Так прошел весь 1929 год. Во время молотьбы прокурор района приехал меня арестовывать, а я был на стогу соломы, которая подавалась лошадью. И так они постояли, поговорили со мной и не взяли...
В январе (1930 года - М.П.) я выехал в Москву... Приехал к Черткову В. Г., он меня принял радушно, как знакомого. Рассказал о готовящемся переселении. Я сказал ему, что я тоже хочу переселяться к друзьям-единомышленникам Толстого. Чертков направил меня в подмосковную коммуну "Жизнь и Труд"..."
В Сибири Дмитрий Егорович, как и все коммунары занимался строительством, овощевод-ством и садоводством, кроме того, заботился в качестве завхоза о толстовской школе, реализо-вывал на рынке выращенные коммунарами овощи. По работе приходилось ему иметь дело с общественными деньгами, с немалыми подчас суммами. Он чувствует себя хозяином жизни, человеком, наделенным большими полномочиями, высокой ответственностью. В этой связи появляются в его автобиографической книге отступления, посвященные чести крестьянина, роли нравственности в жизни коммунаров.
"Вся наша жизнь в коммуне, - пишет он, - строилась на честности и полном доверии друг к другу. Со всеми столовыми (куда толстовцы поставляли овощи - М.П.) расчет произво-дился через банк перечислением, а деньги, вырученные на базаре, передавались мне, а я их передавал в коммуну или сдавал на текущий счет в госбанк. Я уже сказал, что все было основано на честности, на совести. Я уже знал, например, сколько должно быть получено за воз огурцов, и когда продававший сдавал деньги мне, то я видел, что полностью, но были и такие случаи: чувствуешь, что деньги сданы не все, но я никому не говорил об этом, даже не делал замечания этому человеку лично, а пишу только теперь через 35 лет. Да, совесть - великое дело, тем более, когда тебе доверяют, и вот этот человек чувствует сам за собой грех присвоения, всегда стыдился, и не только меня, но и других. Ему казалось, что все знают об этом, что он нарушил доверие, оказанное ему".
Когда читаешь рукописи толстовцев - Моргачева, Янова, Мазурина, Анны Малород - видишь, что проблема нравственности не была для них абстракцией. Политическая обстановка начала 30-х годов каждый день каждого из них ставила перед выбором: остаться ли верным своим принципам и подвергнуть себя и свою семью смертельной опасности или предать друзей и сохранить жизнь, свободу, благополучие. То был роковой выбор и выбирать приходилось постоянно. Дмитрий Егорович рассказывает:
"В коммуне решили построить водопровод. Мне поручили достать водопроводных труб. На Верхней колонии был утильцех, где было много труб: и новых, и забракованных, и погнутых, но вполне для нас пригодных. Договорились с заведующим утильцеха, я взял рабочих, отобрал трубы, погрузил на трех- и четырехпарные брички, написали фактуру. Я уплатил деньги. Переправились через реку и поехали по дороге в коммуну. В селе Феськи меня встретил уполномоченный ОГПУ Попов, приказал свалить трубы в Феськах, а меня арестовали и привезли в Первый дом... Попов меня штурмовал, добивался, чего ему надо. Предлагал мне материальную помощь: мы знаем, что ты из бедных, имеешь много детей, мы будем тебе помогать, но ты должен с нами разговаривать и чтобы никто из членом коммуны об этом не знал. Я заявил ему, что нужды ни в чем не имею, всем я и семья обеспечены, разговаривать я с ним готов, но открыто, и чтобы все о разговоре было известно всем коммунарам. А где есть тайна, там для меня есть ложь и подлость. Попов начинает сердиться и с криком говорит мне: "Ты сгниешь здесь в этих стенах!" Я отвечаю ему: "Все равно где-нибудь гнить, и вам тоже придется - сгниете"."
В тот раз Дмитрий Егорович просидел в тюрьме ОГПУ два месяца.
"...Однажды следователь Попов вызвал меня ночью на допрос, хотя это было обычное дело, и задает мне вопрос: "Признаешь ли ты советскую власть?" Вопрос колкий. Я задумался, что ответить следователю, а мысли в голове бегут одна за другой, а я молчу. Следователь несколько раз требует ответа и говорит: "Что у тебя языка нет или не действует?" А я сосредоточенно думаю и наконец пришел к выводу: если я стал на этот путь, то чего же мне бояться, скажу откровенно.
– Я не признаю никакой власти насильственной. Попов громче: - А советской? Я отвечаю: - Никакой!
Наконец Попов крикнул, сколько у него было силы: "А советской?" - и вскочил и так сильно ударил по столу кулаком, что стол подпрыгнул и все, что на столе: папки и чернила и все упало на пол. Я сижу и не шелохнусь, гляжу на следователя и тут же решил, что не буду больше с ним разговаривать. Он посидел немного, поднялся и стал собирать с полу все, что упало со стола. Наконец, начинает спрашивать у меня про другое. Я молчу. Так он несколько раз обращался ко мне, что не отвечаешь? Я сказал, что не желаю разговаривать с ним... Он вызвал охрану и сказал:
– Возьмите эту сволочь и дайте ему так, чтобы он с третьего этажа до низу по лестнице полз...
Прошло около двух месяцев со дня моего ареста. Вызывает следователь и говорит: "Мы вас отпускаем, выяснили, что трубы были куплены правильно, но ты дашь нам подпискую что ты никому не расскажешь, о чем здесь говорили". Подписки я никакой не дал. "Ну, смотри, запом-ни и молчи". Я понял, что трубы были только предлог, а просто им надо было найти человека, который давал бы им тайно сведения о коммуне.