Русские не придут (сборник)
Шрифт:
Боже, ведь он прав! Вот в чем дело: он прав.
Сейчас соберу вещи – найду старое свое пальто, штиблеты на хорошей подметке, белье и прочее, возьму из кладовой копченой грудины и сахару, табаку фунтовую пачку, сложу все в большой парусиновый саквояж, с которым уже давно не езжу, туда же суну его патроны, да пойду. На станции надо хлеба купить…
Да, он совершенно прав, никаких сомнений нет.
22 марта. 5 вечером
Вот жил себе, мучился, как многие вокруг мучаются, но не более, так нет же – устроил себе отдых для успокоения нервов, ничего не скажешь. Теперь, после событий последних двух дней, мне и вовсе впору в психиатрическую
Пришел я сегодня к проклятой избе около одиннадцати утра. Открыл уже по-свойски дверь – опять никого. И бросились в глаза перемены: на столе нет ни кружки, ни ложки, тряпки с лавки тоже исчезли. Не дождался, решил я, мой знакомец, побоялся, что передам его властям. Сожалея, что теперь придется в обратную дорогу нести тяжелый груз, да и о самом солдате сожалея, куда он теперь денется, я вышел на крыльцо – и тотчас его увидал.
Он стоял на краю леса, саженях в десяти, и целился в меня из винтовки. Мы поменялись со вчерашнего дня ролями…
«Что же ты», крикнул я ему, «я ведь один пришел и вот принес тебе все нужное!»
Он опустил винтовку, но не совсем, а только немного дуло повел вниз, и крикнул тоже, но тише, чем я: «Брось мешок на крыльце и иди назад!»
«Хорошо же ты друзей встречаешь», ответил я, опуская саквояж, «а я тебе денег еще хотел дать. Да чем ты целишься? У тебя ж и патронов нет, ты их мне отдал…»
«Одни отдал, а другие в кармане взял да зарядил», весело засмеялся он, и меня всего передернуло от этой подлой веселости. «А за деньги душевно благодарю, ваше благородие, хотел, так дай, и за все доброе спаси Христос. Только ты мне не друг».
«А кто же», спросил я, засовывая десять пятирублевок, чтобы их не унесло ветром, под клапан саквояжа, «разве не друг тот, кто помог?»
«У меня всех друзей баба да ребятишки дома, а других друзей нет», отвечал он, «а вы, господин, вполне могли передумать и с полицией вернуться».
«Эх, дурной ты человек», сказал я громко, но он будто и не услышал моих слов.
«Вы вот что, ежели германца опасаетесь», продолжал он, «бегите еще дальше, чем я побегу, послушайтесь неученого человека. Вам образованность мешает правду видеть, а я верно говорю, кто хочет целым остаться, пускай подале от Питера и Москвы скрывается. Вот вам мой совет в плату за доброту вашу».
Не оглядываясь, я пошел по дороге. И, сказать по чести, ждал выстрела вслед, пока не дошел до оврага и, оглянувшись, увидал, что его уже нет нигде – верно, взял саквояж и скрылся в лесу.
Обратный путь, уже хорошо известный, у меня в этот раз занял немногим больше часа.
И все это время я, понятным образом, неотрывно думал о поразительном солдате. Не столько даже о бесстыдном его коварстве и неблагодарности, испуг от которых все не проходил, сколько о его словах и даже целой программе, которую он так просто и лаконически этими словами за две встречи разъяснил мне. Как же сталось, что этот грубый, очевидно жестокий человек, вполне способный меня убить, покажись ему, что от меня есть настоящая угроза, сказал в двух-трех ясных фразах то, что на самом деле я давно думаю, да боюсь себе признаться отчетливо, то, что меня мучает и лишило сна?! Вывод такой, что мы с ним одинаковые существа. И нет никакой разницы между университетским выходцем, сделавшимся московским буржуа, и неграмотным волжским рыбаком, сделавшимся теперь дезертиром… Именно: безразлично мне, кто победит в этой войне, и хочу я одного – бежать от невозможной, опасной жизни как можно дальше и близких увести. Неужто же это только и есть истинно разумно, а потому равно открыто любому здравому человеку, способному отрешиться от предрассудочных химер или вовсе им чуждому?
Пришел домой к раннему, как заведено женой, обеду. Подали, что положено на Страстной: пустой суп
Вряд ли можно было выбрать менее благоприятный мне момент для такого разговора! Меня тут же охватило обычное при разговорах с нею раздражение, которое всегда приводит к одному – я, не владея собою, говорю грубости и получаюсь мерзавцем, а потом остаюсь без прощения.
Сейчас, в особенности после агитации рассудительного дезертира, только о возможности бегства или всем вместе, или хотя бы ей одной я и думал. Но это была только одна сторона моих размышлений. А другая состояла в том, что, думая, я все яснее понимал уже невозможность отъезда и ее одной – за последние недели цены взвинтились так, что, если и дальше в подобном духе пойдет, то моих текущих средств не хватит на проезд, наем там жилья и содержание в течение хотя бы лета. Неизвестно, как мы и дома-то проживем ближайшие месяцы, мне и так приходится постоянно прибегать к накопленному капиталу, какой уж Крым… От такого противоречия между необходимым и возможным мои нервы были натянуты до последней степени. И как только она сказала про Крым, я почувствовал, что сейчас же вспылю, а потом жалеть буду. То не едет, то едет, а я изобретай возможности. Ничего не знает и знать не хочет… Поэтому, не ответивши, только бросив непозволительно резко салфетку, я встал и пошел к дверям. Она вслед заметила что-то насчет моего дурного воспитания, но я и тут сдержал себя, только обернулся, уже выходя, и пробормотал извинение вместе со словами «ты думала, теперь мне надо подумать».
Да уж, Страстная неделя, ничего не скажешь.
Как же мне быть-то?
Как мне быть?!
2 апреля 1917 года
Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав! Христос воскресе! Воистину воскресе!
Светлое Воскресение, а я тоскую. Разговелся, разумеется, с удовольствием, хотя и не говел толком, но разве в этом Праздник – водку пить и крашенки бить?
Ни разу за все почти пятьдесят четыре года моей жизни не было мне на Пасху так тяжело.
20 апреля. Половина двенадцатого ночи
Давно не писал и, вероятно, скоро вовсе брошу это занятие. Прежде был в нем, как сейчас только понял, вот какой смысл: отмерял время своей жизни, отражая его в записках и сжигая потом тетради, как язычник, принося будто бы свою жизнь в жертву. Это, по модному учению, было в моем тайном сознании, которое есть под сознанием явным, как бы изнанка ratio. Собственно, очевидная вещь. Какой же был резон, кроме символического, заполнять тетради, а потом жечь их в плите на кухне? Теперь же и жизнь кончилась, только привычка и долг остались, и символов никаких не нужно. Теперь символисты в маляры пошли, туда им и дорога.
Езжу каждодневно в банк, где все существует так, будто уже совершенно забыто, что произошло, будто не сгинула страна, в которой родились и прожили многие годы, будто впереди будущее, а не окончательное исчезновение всего. Деньги все дешевле, но их и больше, так что только успевай бумаги писать. А публика тоже делает вид, что ничего не случилось, несет на счета и берет долги, и что удивительно – банк эти долги дает. Наличности у нас в подвалах все больше, а что с нею делать, так и не решили…