Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
Шрифт:
Аналогично обстоит дело и с другими уровнями и элементами романного целого. Композиционную стройность и стилистический блеск нужно искать в других местах, но не в «Тихом Доне». Это циклопическое сооружение сложено из неотшлифованных, необтесанных блоков.
И если неоднократный отрыв эпитета от определяемого слова («Неяркое вставало солнце», «Дальний приближался лесок», «В горнице мертвая стояла тишина») или неловкую имитацию то ли Белого, то ли орнаментальной прозы («Эшелоны… Эшелоны… Эшелоны несчетно! По артериям страны, по железным путям к западной границе гонит взбаламученная Россия серошинельную кровь») еще можно счесть «стилистическим приемом», то четыре «шел» в одном абзаце (ч. 5, гл. 12), фразы вроде «В бою полки понесли поражение» или привязчивые штампы («предельная
В «Тихом Доне», кажется, повторяется феномен, описанный Х.-Л. Борхесом в эссе «Суеверная этика читателя» (1932): «Нищета современной словесности, ее неспособность по-настоящему увлекать породили суеверный подход к стилю, своего рода псевдочтение с его пристрастием к частностям… Суеверие пустило-таки свои корни: уже никто не смеет и заикнуться об отсутствии стиля там, где его действительно нет, тем паче если речь идет о классике… Обратимся, например, к „Дон Кихоту“. Поскольку успех книги здесь не подлежал сомнению, испанские критики даже не взяли на себя труда подумать, что главное и, пожалуй, единственное бесспорное достоинство романа – психологическое. Сочинению Сервантеса стали приписывать стилистические достоинства, для многих так и оставшиеся загадкой. Но прочтите два-три абзаца из „Дон Кихота“ – и вы почувствуете: Сервантес не был стилистом (по крайней мере, в нынешнем, слухоусладительном смысле слова). Судьбы Дон Кихота и Санчо слишком занимали автора, чтобы он позволил себе роскошь заслушиваться собственным голосом».
«Тщеславной жажде стиля», «опустошительной жажде совершенства» Борхес противопоставлял старый «содержательный» принцип: «Писателя ведет избранная тема».
Автора «Тихого Дона» тоже ведет избранная тема. Правда, она далеко не сразу далась ему в руки.
Из скупых автобиографических признаний известно, что вначале был задуман и даже отчасти написан роман «Донщина» (знал ли автор о древнерусской «Задонщине»?). «Начал я писать роман в 1925 году. Причем первоначально я не мыслил его так широко развернуть. Привлекала задача показать казачество в революции. Начал с участия казачества в походе Корнилова на Петроград…»
В итоге корниловские главы затерялись во втором томе. Генерал, как и другие реальные, исторические фигуры (Краснов, с другой стороны – Подтелков), оказался персонажем проходным, эпизодическим. Отступив назад, в 1912 год (столетие той войны, которую сделал предметом своей эпопеи Лев Толстой), автор в то же время резко сузил горизонт повествования.
«Тихий Дон» поначалу строится как семейная сага, история Мелеховых и втянутых в жизнь этого рода соседей, односумов, хуторян.
История семьи начинается с войны, откуда Мелехов Прокофий привозит жену-турчанку. Проброшенные в первой экспозиционной главе бытовые детали в повествовательной перспективе наливаются символическим смыслом: мелеховский двор – на самом краю хутора; любовь героя удивительна, небывала, необычна для хутора – «будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана»; защищая жену, которую односельчане считают ведьмой, Прокофий идет на убийство, которое сопровождается рождением ребенка и смертью матери.
Рождение, любовь, смерть естественная и насильная сплетаются в тугой узел в существовании на самом краю, в пространстве мифа.
Потом все успокаивается, страсти уходят в глубину, младший сын, «звероватый» Григорий, до поры до времени ничем не выделяется из казачьей среды и станичного быта. Семейная сага превращается в казачий эпос.
Люди ловят рыбу, пашут землю, косят сено, скачут на лошадях, охотятся на волка (как в «Войне и мире»), едут в лес за хворостом, поют на гулянках. Другие люди спорят о Толстом или читают Евангелие. Среди них есть богатые и бедные, есть хуторская интеллигенция. Откуда-то со стороны
Поначалу мир «Тихого Дона», как и положено в эпосе, сделан из одного куска, подчиняется природным закономерностям, измеряется не историческими датами, а временами года и религиозными праздниками, более широко – неизбежной сменой поколений.
«Стекали неторопливые годы. Старое, как водится, старилось; молодое росло зеленями». – «А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон». – «Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь: возвратились отслужившие сроки казаки, по будням серенькая работа неприметно сжирала время, по воскресеньям с утра валили в церковь семейными табунами; шли казаки в мундирах и праздничных шароварах; длинными шуршащими подолами разноцветных юбок мели пыль бабы, туго затянутые в расписные кофточки с буфами на морщиненных рукавах».
Традиционную версию казачьей судьбы хорошо определяет дед Гришака. На вопрос внучки: «Боишься помирать, дедуня?» – он с радостной улыбкой отвечает: «Жду смертыньку, как дорогого гостя. Пора уж… и пожил, и царям послужил, и водки попил на своем веку…» (Что-то похожее на сто лет раньше произносил другой мудрый дед, толстовский Ерошка. Вообще, начальные сцены «Тихого Дона» пишутся будто по канве «Казаков».)
Даже эксцентрическое, ужасное (изнасилование Аксиньи отцом, страшные побои мужа, попытка самоубийства Натальи) не акцентируется, а поглощается этим мощным стихийным жизненным потоком. Выныривая из него, выходя временами на первый план, некоторые герои (Лиза Мохова) в первой же книге исчезают навсегда.
Но здесь же, в первых двух частях первой книги, завязывается главный сюжетный узел, который определит всю романную структуру. Как ни странно, в основе сложного эпического построения «Тихого Дона» лежит простая фигура: любовный треугольник (Григорий – Аксинья – Наталья), осложненный еще несколькими линиями (Аксинья – Степан – Григорий, Аксинья – Евгений Листницкий).
«Сердцу девы нет закона…» Сердцу казака, оказывается, тоже. Так что следующая трансформация семейной саги на страницах «Тихого Дона» – превращение ее в историю драматической любви: и казачки (казаки) любить умеют.
Первый виток отношений Григория и Аксиньи – от встречи на берегу Дона (это свидание будет откликаться в романе до самого конца) через рыбную ловлю и ночное свидание («Пусти, чего уж теперь… Сама пойду!..») до демонстративного разрыва накануне женитьбы («Сучка не захочет – кобель не вскочит»).
Второй цикл – новое сближение («Ну, Гриша, как хошь, жить без тебя моченьки нету…»), уход из мелеховского дома и попытка самоубийства Натальи, бегство любовников к Листницким.
В выборе героя есть не только индивидуальный, психологический, но, пожалуй, и физиологический аспект: «По ночам, по обязанности лаская жену, горяча ее молодой своей любовной ретивостью, встречал Гришка с ее стороны холодок, смущенную покорность. Была Наталья до мужниных утех неохоча, при рождении наделила ее мать равнодушной, медлительной кровью, и Григорий, вспоминая исступленную в любви Аксинью, вздыхал».
И вдруг романический сюжет надолго останавливается. В третьей части первой книги происходит очередная трансформация: история любви сменяется военно-исторической хроникой.
Война, как в страшном сне, начинается в «Тихом Доне» многократно: о ней узнают на хуторе, потом отдельно рассказано, как с ней столкнулся Григорий, потом, еще раз, она дана через восприятие Петра и других хуторян-однополчан.
Горизонт повествования в военных главах резко расширяется. Действие перебрасывается в Петербург, Москву, на фронт (в частности, в те места, по которым через несколько лет будет идти вместе с конармейцами бабелевский герой-очкарик). Хутор Татарский, в первых двух частях бывший центром казачьего мира, становится точкой на карте, песчинкой в историческом водовороте.