Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
Шрифт:
Одоевцевы, однако, не только бывшие аристократы, но и советские интеллигенты-гуманитарии. Профессия героя тоже становится в романе предметом специального этюда-приложения ко второй части с мимолетными, но точными пародийными уколами.
«Вообще, выбор профессии для интеллектуального героя – есть профессиональное затруднение романиста, – опять каламбурит автор. – Если ты хочешь, чтобы герой ходил, видел, думал, переживал, – то какая же профессия в наше время позволяет иметь время на это?»
Перебирая варианты с ночным сторожем («Но он приобретает черты непризнанного гения…»), архитектором («нет, слишком торжественная профессия»), врачом («слишком ответственная профессия»), отпускником («Как много пишется рассказов а lа Бунин, когда герой, отдышавшись на лоне,
«Ведь профессию ему какую выбрал!.. Чтоб не писатель, но все-таки писал. Чтобы жил литературою, на литературе, с литературой, но не в ней…»
Битовская «смелость изобретения» и в данном случае оправданна. В отличие от студентов-сторожей, бесконечных врачей и путешественников-отпускников, филологи не так часто становились предметом писательского выбора. Чеховский профессор-брюзга («Дядя Ваня»), симпатичный чудак А. Франса («Преступление Сильвестра Боннара»), гениально-демонический персонаж В. Каверина («Скандалист, или Вечера на Васильевском острове»).
Но даже Чехову не пришло в голову выжать из данной ситуации все возможности: Серебрякова герои читают, но не цитируют.
Приходится доверять мнению Войницева, что профессор бездарен. Битов же пишет за героя статью, «историческую новеллу» (в свое время она публиковалась и отдельно в профессиональном журнале) и печатает ее с комментариями «автора» в приложении ко второй части, вслед за этюдом о выборе профессии. «Но нет худа без добра. Раз уж я так неудачно выбрал профессию моему герою, что никак его труд не облагораживал его на страницах романа, то в этом же, понял я вдруг, и удача. Потому что вряд ли, избрав другую профессию, мог бы я приложить к роману непосредственно продукт труда моего героя, скажем, сноп пшеницы, паровоз или тот же мост… А здесь – я же могу привести в романе сам продукт его труда, опубликовав, скажем, какую-нибудь статью Л. Одоевцева…»
Семейная история Одоевцевых строится как процесс трансформации, изживания, утраты генов происхождения и профессии.
Старший Одоевцев – дед – наделен чертами подлинного аристократа и признанного гения. Его масштабом измеряются в сюжете остальные персонажи. Породистое дивное лицо, напоминающее Леве какое-то, пятисотлетней давности, эрмитажное полотно, удивляющее «безусловным отличием от нас и неоспоримой принадлежностью к человеку». (Тем страшнее на этом фоне неодухотворенная маска вернувшегося из лагеря старика, которую видит Лева при первом свидании с дедом.) Научные работы, от которых остается ощущение «непривычной свободы и подлинности». Умение на равных общаться с самыми разными людьми, включая своего бывшего начальника лагеря, природный демократизм, который оказывается присущ настоящему аристократу. А главное – отсутствие «стен и занавесок», свобода и непримиримость мышления на общие темы, которую утеряли жившие и выжившие здесь, на воле. «В отношении меня все справедливо у этой власти. Я не принадлежу к этим ничтожным, без гордости людям, которых сначала незаслуженно посадили, а теперь заслуженно выпустили… Власть есть власть. Будь я на ее месте – я бы себя посадил. Единственно, чего я не заслужил, так вот этого оскорбления реабилитацией».
В комментариях Битов признается, что сочинил своего деда «из очень слабых реальных предпосылок»: случайная встреча с Ю. Домбровским, возрождение репутации М. М. Бахтина, рассказ знакомой о ссыльном графе И. А. Стине.
Дед – идеальной образ той, оставшейся за чертой 1917 года культуры, которую привычно называют Серебряным веком (в ее гуманитарно-научном преломлении). Придумывая его, автор должен был заново решать
«Дед был лингвист, то есть он что-то знал, значит, занимался чем-то более точным, чем та филология, которой посвящал себя Лева…» Приложить, как в случае с Левой, дедовы профессиональные труды или хотя бы уточнить, что это была за лингвистика, что же такое дед знал, автор отказывается. И правильно делает. Подтвердить текстом и в тексте номинально обозначенную гениальность писателя или ученого – задача невероятно сложная (может, лишь Булгаков в «Мастере и Маргарите» приблизился к ее разрешению, да и то не все с этим согласятся).
Незаурядность героя Битов демонстрирует вне сферы его профессиональных интересов. Дед не занимается фонологией или сравнительной грамматикой (тем более – выйдя из лагеря), но философствует – в длинном разговоре с внуком, в цитируемой рукописи «Путешествие в Израиль (Записки гоя)» с чередующимися провокационными главками «Бога нет», «Бог есть».
Темы его порождены, конечно, не десятыми или двадцатыми годами, а теми 1960-ми, когда сочинялся битовский текст. В пьяном разговоре дед высказывается по проблемам экологии и технического прогресса («Принято, что человечество набрело на путь прогресса, меж тем оно сбрело со своего пути… Задача разума – успеть во что бы то ни стало, до критической точки (необратимости) разорения Земли прогрессом, развенчать все ложные понятия, остаться ни с чем и внезапно постичь тайну… Тут происходит революция в сознании – и земля спасена»), отношения к наследию позапрошлого века («Вам девятнадцатый век нравится, а не западная демократия… Вот вы считаете, что семнадцатый год разрушил, разорил прежнюю культуру, а он как раз не разрушил, а законсервировал, сохранил. Важен обрыв, а не разрушение… Все перевернулось, а Россия осталась заповедной страной»). Говорит дед и о сути современного советского человека, и характере Левы в частности (о чем чуть позднее).
Хотя весь этот пьяный монолог осознается героем как «осколки, периферийный мусор былого здания дедовского духа», для других, включая автора как героя, этот уровень остается недостижимым и непостижимым. «Многое теперь он (автор. – И. С.) мог бы уточнить и добавить, но вряд ли мог бы написать» (комментарии).
В первой части есть и еще один вариант «исторической судьбы» – жизнь Дмитрия Ивановича Ювашова, дяди Диккенса. Вроде бы все у него сложилось совсем просто: воевал, сидел, вернулся, стал «незаурядным алкоголиком», умер одиноким. Но при общении с ним Лева чувствует «металлический вкус подлинности», а для родителей привязанность к старику становится «чуть ли не единственным способом любви… любви именно друг к другу».
Дед – несостоявшийся гений той оборвавшейся эпохи, дядя Диккенс – ее нормальный человек. В нем были «ум сердца», кристальная чистота души, достоинство, ощущение собственного масштаба – была личность. Верно, потому, приводя в приложении к первой части образцы его прозы, автор дарит ему «Метелицу», стилизацию пушкинской «Метели». «Чистого человека всегда найдет слово – и он будет, хоть на мгновение, талантлив». Следующему поколению и о такой масштабности, и о такой чистоте не приходится даже мечтать.
Идея отказа от аристократизма, от общечеловеческих чувств чести и достоинства в судьбе отцов дана Битовым в самом жестком, самом наглядном варианте. Метафора предательства, возникающая в этюде об аристократии, становится сюжетной реальностью: отец отрекается от деда, зарабатывает кафедру «критикой его школы», но потихоньку «подъедает» его идеи (слова Митишатьева). «Много было наивного и трогательного в этих старых предателях» (внутренняя речь Левы).
Повествователь вместе с героями любит рассматривать фотографии. Фото – след остановленной жизни, доступный для сравнения и размышления. Дед («узкое, такое немыслимо красивое, что казалось злым, лицо»), дядя Диккенс («красавец, элегант, благородный сердцеед»), отец Альбины («Белое, расстрелянное лицо близоруко-чисто смотрело сквозь пенсне…»).