Русский лес (др. изд.)
Шрифт:
Марья Васильевна сразу заметила перемену в Полином поведенье: не то чтоб поостыла, а вдруг пропала в девушке веселость, за которую словно солнечный луч встречали ее в палатах. Чем больше гнева за людские муки копилось в Поле, тем сильней тянуло отдать себя всю на их преодоление; чем больше читала про девушек-снайперов, пилотов, сандружинниц, ходивших с пехотой в атаку, тем глубже убеждалась, что тысячью материнских уловок великая река снова укрыла ее в тихой заводи... В то же время странное чутье, происходившее от близости территории их совместного детства, подсказывало Поле, что совсем недалеко находился и Родион — стоило лишь позвать на зорьке, чтоб он услышал ее голос! То была бескорыстная тяга разделить с ним опасность, потому что, казалось, никто другой на свете и не мог так нуждаться в ее помощи. Один и тот же образ неотступно преследовал ее: с раскинутыми руками, как и Бобрынин в июльском Варином виденье, лежит он на снегу с гаснущими мыслями и лицом в меркнущую высь. Поля никогда не
Тайком от всех и в нарушение правил Поля послала куда следует рапорт с просьбой о переводе ее в любом качестве поближе к передовой; она ссылалась на свою, еще не оцененную способность сделать для отчизны нечто большее, чем только бегать в аптеку, мыть раненых, скоблить полы в операционной. «Мной и теперь довольны, спросите хоть у самой Марьи Васильевны, — жаловалась она, пытаясь достучаться в чье-то сердце, — но ведь комсомолке положено расти с каждым днем, а я сколько ни просижу здесь, все равно даже кожных швов не сумею наложить». И дальше: «...не того боюсь, что в расцвете жизни перестанет биться мой пульс, а в жилах застынет молодая кровь, — боюсь, не попрекнули бы меня со временем, если не народ — так совесть моя, что сделала слишком мало в сравнении с тем, что могла». Через несколько дней сам Струнников при обходе госпиталя строго побранил ее за обращение через голову прямого начальства, и Поля поняла, что ее послание дошло по назначению. Разговор произошел возле койки одного, самого благополучного в ее палате артиллерийского офицера Дементьева, которому Поля помогала в ту минуту коротать медленное больничное время.
Дементьева сняли с поезда в обмороке неопасным кровотечением, когда он досрочно возвращался в часть из глубокого тыла, не закончив леченья. Ближе всех к подслеповатому окошку, он сосредоточенно слушал, как скребется вьюга в стекло, — самый тихий в Полиной палате и злой на задержку в его воинской деятельности, происшедшую не по его вине. Поля уже знала, что чем легче раненье, тем капризней больной. У этого не было ни жалоб, ни прихотей, кроме одной: ночью и без свидетелей Поля доставала из-под его изголовья мятый конверт и вполголоса, почти наизусть, при свете трофейной стеариновой горелки читала полустершиеся карандашные строки. Письмо было от его покойной ныне жены, с курорта, написанное накануне объявления войны, за час до падения на санаторий тяжелой германской бомбы. Женщина красиво описывала, как чудесно почему-то искрилось небо в тот день, и как после скарлатины поправился на воздухе их малыш, и какие планы у нее самой по окончании консерватории, и еще сотни подробностей и милых интонаций, из которых слагается музыка женской болтовни; между страничек вложены были цветочные лепестки, уже обесцвеченные солдатским потом. Офицер выслушивал письмо с закрытыми глазами и лишь однажды мечтательно проговорился Поле, что же он наделает теперь с фашистским райхом, если ему дадут хоть завалящую пушчонку или только ржавый дробовик, пускай даже обломок сапожного ножа!.. А Поля подумала тогда, каких страшных врагов создает себе своими преступленьями этот старый мир.
Тут-то, неслышный как всегда, и нагрянул со своей свитой Струнников. Он спросил Дементьева, почему не спит, и тот объяснил, что ночью у него это как-то не получается.
— Чувствуете себя как? — и потянулся было за письмом, чтобы узнать причину такого непозволительного блеска и ожесточения в глазах у больного.
— В общем, после того как влили в меня семьсот пятьдесят граммов девичьей крови, выкручиваюсь помаленьку, товарищ врач, — сдержанно пошутил Дементьев, но письма не отдал. — Только голова пока неважная, да и ноги... а мне еще много придется ходить. Извините, товарищ военврач первого ранга, но в артиллерии мы достигли несравненно лучших успехов, чем в медицине.
Струнников добродушно погладил усы:
— Вот нам и приходится совместно расплачиваться за ваше пренебрежение к медицинской науке... всё торопитесь, товарищ капитан. Да и вы тоже, Вихрова. Слышал, собираетесь оставить нас без своей авторитетной помощи и консультации?
— Скорей в дело хочется... — виновато прошептала Поля.
— Вы и так в деле! Впрочем, все мы бездельники в сравнении с тем, что от нас требуется. Ничего, скоро-скоро нам работки поприбавится... — Старик отечески потрепал Полю по плечу, дал команду почаще проветривать помещение и ушел в сопровождении шелестящей свиты.
У него были причины для таких предсказаний: всю ту ночь тихонько дребезжали стекла от не слишком отдаленной канонады. Вследствие крупной войсковой передвижки на северном участке фронта к обеду следующего дня стали прибывать очередные партии раненых. Теперь тяжелыми по профилю числилось уже большинство палат, но к Поле новеньких поступило лишь двое, зато в таком состоянии, что нельзя стало отлучиться ни на минуту.
В сущности, первый из них был уже убитый: осколок вошел ему в брюшную полость вместе с лоскутом шинели. Из полкового медсанбата его доставили в состоянии глубокого шока и со значительным запозданием сверх шестичасового срока, в течение которого еще возможна надежда на спасение, и когда бурный септический процесс уже начался. Приданная в помощь Поле санитарка Лия рассказала в слезах, будто в операционной
— Ну чего, чего вы так глядите на него, Дементьев? Нехорошо, я комиссару на вас пожалуюсь, — в отчаянье шептала Поля. — Ну, плохо товарищу. И здесь отдохнуть никак не может от войны... да отвернитесь же, закройтесь одеялом, спите... ведь ночь.
Тот отвечал не сразу, с пугающей ласковостью и сухим блеском в зрачках:
— Никак того нельзя, обожаемый товарищ... и никто от зрелища этого отворачиваться не смеет. Коснись меня, я бы на пленку это самое дело снял да всех на земле под страхом лютой порки глядеть заставил. — Видимо, он рассчитывал на то естественное, единственно спасительное для мира возмущение порядком вещей, что возникает при виде людской муки во всем живом, за исключением заведомой скотины. — Так что иди по своим делам, не мешай мне заряжаться, Поленька!..
Место наискосок, у печки, в те же дни занял еще один постоялец, моложе всех в струнниковском госпитале. При приемке, наклонясь над его носилками, Поля подумала сперва, что сам Родион, не дождавшись ее, пожаловал сюда с передовой: тот же крутой разбег бровей, тот же упрямый и безусый рот... даже не посмела сама стереть с его лица грязь пополам с испариной страданья. При каждом вздохе явственный клокочущий всхлип раздавался у раненого где-то под правой лопаткой, и госпитальным девушкам казалось, никакими оркестрами, никакими пушками нельзя было заглушить этот рваный, сиплый звук. Пока подшивали легкое и плевру, чтоб закрыть доступ воздуха снизу, через пробоину, Поля несколько раз прибегала в сени — послушать, припав ухом к двери операционного помещения. Впервые ей не хватило выдержки: кроме пробитой грудной клетки, у паренька обнаружили глубокое осколочное повреждение бедра, оказавшееся не менее опасным. Полтора часа спустя раненого внесли в Полину палату, чистого и в забытьи. К рассвету он открыл глаза, и Поля окончательно удостоверилась, что это не Родион: у Родиона были карие, а у этого совсем синие, но не такие синие, как, скажем, цветущий лен в полдень на Енге, а под цвет снега в морозных сумерках. Нет, это был не Родион, а другой, незнакомый, Володя Анкудинов, связной партизанского отряда. Залп шестиствольного миномета настиг его при переходе линии фронта с секретными бумагами, которых по доставке в госпиталь при нем уже не оказалось.
Утром, с дозволенья Струнникова, Володю полчаса и с глазу на глаз расспрашивал прибывший из партизанского штаба офицер. Днем его состояние настолько улучшилось, что стало возможно положить гипс на разбитое бедро; радость, что он у своих, а не в плену, помогала пареньку сносить боль. У него даже нашлось мужество пошутить, что, пожалуй, теперь он не сможет иногда сплясать барыню у себя в клубе; с убежденностью заправского врача Поля объяснила ему значение врачебной гимнастики: конечно, первое время ему придется ограничиться легкими западными танцами, во всяком случае без излишеств вприсядку... Но она и в самом деле верила, что когда-нибудь впоследствии, в Лошкареве на гулянье, встретит Володю с его любимой девушкой и, разумеется, он не узнает своей сиделки, а Поля шепнет Родиону, что и этот лейтенант тоже лежал у нее и она его выходила... Нет, это был не Родион, но вроде младшего Родионова братца!
Двое суток она высидела возле, не смыкая глаз, а когда, по прошествии пяти часов крепчайшего сна в духоте крестьянских полатей и не раздеваясь, Поля снова явилась на дежурство, она застала в палате потемки, довольно обычные при частых авариях на электростанции. Нахохлившись от холода, что ли, в своем углу, Лия неподвижно глядела в беспокойное пламя коптилки. Вполне возможно, что именно от этой безостановочной, маетной раскачки огня над рыжим нагоревшим фитилем и происходило ощущение тревоги и особой, как бы шероховатой, рашпильной тишины, сопровождающей крупные несчастья. Володя находился в забытьи после морфия, а место кавказца, как Поля заметила позже, уже занимал кто-то другой, такой же беспамятный. Поля шепотом осведомилась у Лии, не стряслось ли чего в ее отсутствие, но та не ответила, только махнула рукой и выбежала, зажав рот концом косынки. Больше расспрашивать было некого, Дементьев лежал на боку, прижав колени к подбородку и с головой под одеялом, хоть и не спал... Да и некогда стало спрашивать: Володя проснулся через три минуты после вступления Поли на дежурство и приблизительно за полчаса до наступления ночи, пожалуй, самой адской в Полиных воспоминаниях, включая все случившееся с нею на протяженье того месяца.