Русский лес
Шрифт:
В глазах его невольно вставало последнее видение детства: едкое молоко лесной гари, дымная шапка над южной частью Пустошeй, грязная палуба Евпатия, кучка ребят возле пристани, на покидаемой земле... но как ни старался Иван Матвеич связать перечисленные обстоятельства с человеком, понуро стоявшим перед ним, настоящий Демидка так и остался позади, а этот был незнакомый, с тяжким грузом неизвестных Ивану Матвеичу печалей, даже весь подложный какой-то. Глубокая морщина неотвязной думы, рассекавшая его переносье, уклончивый взор и, наконец, беспокойные, словно вспугнутые руки — все усиливало впечатление исходившей от Демида тревоги. Потому ли, что говорить им, в сущности, было не о чем, Иван Матвеич спросил про житье-бытье Калины после отъезда Вихровых из Красновершья. Однако за давностью лет Демид ничего не мог припомнить о таких пустяках. Кажется, с год, не более, простояла Калинова сторожка на затянувшихся березкой росчистях, пока вслед
— А где и как расстался он с жизнию, про то неизвестно. Никто не видал могилы лесного зверя... может оно и впрямь, сами зарываются в землю при кончине. Вона, камень-то сам в море тонет! — Мыслями Демид Золотухин был уже далек от Енги. — Надоела она мне, Иван Матвеич, хоть в петлю от ней, и надумал я перебираться на свежие места. Вот вырвался весь, с корешком, и ушел. Да с билетами на поезд непорядок получается: с ночи в очередь становятся!
— Жена-то на вокзале, что ли? — во утоление необъяснимого любопьггства вставил Иван Матвеич.
— Нет, вдовый я, шестой год вдовею! Вот и смекнул парнишку к тебе завезти, чтоб в череду ему без сна не маяться, а со станции, как с билетами управлюсь, заберу его — и в дорогу! Он у меня не баловной, Серегой крестили. А проснется, пошумит ежли, ты его и побей, ничего. Я так смотрю, лучше с малых лет поучить, нежели впоследствии всем законом по загривку уважут!..
— Ничего, как-нибудь и без ссоры доживем до утра, — успокоил его Иван Матвеич, придвигая еду на столе. — И в какие ж ты края наметился?
— Под влиянием текущих событий сообразил я на Амур податься. Деверь отписывал: местности весьма обширные и зверя ужасть, а людишек наперечет.
— Значит, уединенья ищешь, Демид Васильич?.. с чего бы это?
— Так, от войны пережиток тяжелый остался. Вроде и годов немного, всего за сорок мне, и сила ещё не вся потрачена, а на душе — ровно бы строчков наелся... помнишь, грибы такие, поганые, на Облоге росли? Авось на Амуре посытей будет...
— Да где же ты сытей найдешь? — усомнился Иван Матвеич. — Дом у тебя полная чаша, наследство в амбарах поди не умещается... целы кони-то отцовские?
— Эка, хватил! Ведь погорело все у меня, Иван Матвеич, в одну ночку слизнуло.
Какая-то неточная правда почудилась Ивану Матвеичу в его признании.
— Крупный, видно, пожар-то был?
— Ничего себе... значительный, — скучным голосом подтвердил Золотухин и, не подымая глаз, залпом выпил водку, причем подержал стакан, пока не вылилась последняя капля. — Да мне и не жаль... нисколько мне его не жаль, добра моего... без него-то легше: идешь себе свободно, сам все налево-направо критикуешь. Трактиришко-то наш в Шиханове ещё при жене-покойнице сожгли, соседи пошалили: теперь много всякого шутника развелось. И коней мне тоже не жаль, одна забота с ними.
Водка оглушила его, разгладила складку меж бровей; он даже вроде хвастаться принялся, как хорошо, приятно ему стало после того пожара, потому что ровным счетом ничто теперь не дорого на земле. Вдруг жестокий смешок сорвался с его губ.
— Чего вспомнил, Демид Васильич?
Вместо ответа тот долго глядел на жар в печке с синими язычками по угольному тлену; резкий кисловатый пар подымался от развешанной на стулья овчины.
— Вот тоже с папаней моим забавность какая приключилась... Дело прошлое, можно и рассказать, — начал Демид. — Это мужики наши мне потом смеялися, сам я тогда ещё мальцом был! Чай, помнишь, Золотухины сызвеку обозы гоняли: сперва-то стреляную дичь на Москву важивали, а с развитием и за другие грузы принялись. Папаня и бешеный, а с каким трудом в силу входил: оно известно, как начальная-то копеечка достается. Помню, мамаша его перед смертью даже попрекала: «Ты меня росточком махоньку из того расчету и выбирал, чтоб мыла на меня меньше шло». — И в погоне за сочувствием собеседника Демид распространился о терзаниях семейства от стяжательской воли отца. — Вот на масленой эдак-то, в самый прощеный день, возвращался мой папаня из большой ездки порожняком... ну и возроптал малость на создателя небесного: всяку, мол, шушеру в люди выводишь, одного меня ни грошиком даровым не побаловал, а все — либо из огня горючего, либо из дерьма тягучего таскай! И только он ему, богу-то, такие слова предоставил, тотчас попадается ему под взгорьем, у горелой рощицы... помнишь, на Горынке?.. купец Ящиков из Лошкарева, Миколай Захарыч... ну, в самом что ни есть бедственном состоянии. Вишь, кралю он себе завел в Полушубове: сущая молодая волчица эта самая Стеша была, адской красоты, всегда за ей кавалеры вьются стайкой, пока знаменитый каторжный Донцов к ней не подоспел. Он тогда по нашим краям, на тракте, с беглыми пошаливал... А Миколай то Захарыч Ящиков и ездил к ей по старой памяти, ужасные капиталы с ей просаживал, всей деревней гуляли. Вот Донцов-то и вернись домой не в срок: очень на купца расстроился, однако губить не стал и, заметь, мошны не тронул, чтоб Стеши не марать, а только выволок его на проселок, снабдил его по-божески по шее разка два и отпустил с наставлением не показываться... Раньше-то ведь оно все попроще было! А чай, помнишь, местность глуховатая... и, значит, сзади Донцов со своей оравой подпирает, а спереди уж настоящие волки к ночи отходную завели, — да они в ту пору, в течку-то, с пуговицами сожрут... Стоит наш богатей при студеной вечерней зорьке, хмельной да покорябанный, шуба враспашку об одном рукаве, жалостно так просится к папане моему в пошевни. «Нет, вертаться мне с тобой не рука... извини, Миколай Захарыч. Да ещё карасин везу, провоняешь!» — мой-то ему. «Ничего, подсади ты меня, Христа ради, хоть до Кондыревой дачи, — слезно ему Ящиков плачется. — Я тебя озолочу и заказами впредь не оставлю». И деньги ему кажет сдуру-то, целый кошель, все сотенными. А надо сказать, папаня мой, как церковный староста, ладил ко всенощной попасть, однако смекнул: не иначе как услышал господь мою христьянскую жалобу, вот посылает мне Ящикова на разживу. Бывают клады лежачие, а бывают они и ходячие... Ясно, дело не без рыску, да ведь вся коммерция на кровце стоит, а ежели и найдут на дороге телесные останки от волков — на Донцова подумают. Топоришко у хозяйственного ямщика всегда под облучком, на плохой оборот. Никто их там не видал: посадил купца, поехали...
Второй стакан пополней Демид Васильич осушил без приглашения и, сразу отемнев, долго глядел в пол, словно забыл продолженье рассказа.
— Ты хоть огурчиком закуси, приятель, а то и билетов на поезд не добудешь, — за поздним временем намекнул Иван Матвеич.
— ...пригрелся в сенце-то духовитом, развезло Ящикова на радостях. Опять же дальний благовест над лесами стелется, звездочки теплятся в небесах, очень так проникновенно вокруг, только анделов не хватает. «А ведь это тебя, Василь Федотыч, всевышняя рука сюда привела... я уже с жизнею прощался, — Ящиков-то моему говорит. — Только я Миколу-угодника вспомнил, враз слышу твой бубенец на выручку». — «Что ж, видать, встретились наши молитвы у престола господня, — папаня думку свою думает, — посмотрим, чья сильней!» И как выехали на Калинову горловину, где и мы с тобой сидели, — помнишь заросшую подкову на березе? — тут папаня мой заохал, прикинулся, будто супонь на хомуте у него распустилась... велит Ящикову вылезти, ровно бы оглоблю поддержать, а тот, не дурак, успел сообразить, значит: кабы правда, клещи хомута разошлись бы и дуга враз обвисла бы! Однако вылез... и вот уже папаня наступает на него со своим злодейским струментом. Но едва рассечь замахнулся, обушок-то и сорвись, ровно бы сняло его мановеньем небесной силы... одно изгрызенное топорище в руке у папани осталося, такая незадача. Извернулся наш Миколай Захарыч да как полоснет моего старичка с правой, потом с левой, потом обёма враз. Погрелся на нем эдак-то, прыгнул в его же пошевни да и укатил с карасином вместе, а разбойник наш к утру еле до дому дополз, пеший и без полбороды. С недельку эдак пролежал, пока здоровьишко наладилось, пес его дери! Сам же Ящиков и похвалялся потом в компании. Промежду прочим, выдающийся силач был: кочережку в любые вензеля завязывал... Год спустя скончался от четырехдюймового гвоздя.
— Как так? — встрепенулся от неожиданности Иван Матвеич.
— Фокус с гвоздем в теплой компании показывал да, вишь, и заглотнул его спьяну-то. Пока там довезли, пока разрезали.
Иван Матвеич нахмурился:
— Что ж, ежели позабавить ты меня хотел своим рассказом, так невеселая твоя забава, Демид Васильич.
— Забавка-то веселая, Иван Матвеич, а в том дело, что ты мне белку, Марью Елизаровну, до сих пор не можешь простить, — сдержанно посмеялся тот. — Нет, у меня всякий рассказ с присадком, а присадок тут вот какой. Гляжу я на людей: ищут удобствия, взаимно сражаются, а судьба меж тем одного гвоздем в глотку уважит, другого — столбняком, как старика моего. Любит господь с нашим братом пошутить, страсть как любит! Вот я и спрашиваю: к чему же все это? — И как бы ответа поискал глазами в штабелях книг, загромождавших вихровский кабинет.
Все в нем тогда — и несмешная папашина история, с помощью которой, возможно, хотел возместить даровые харч и водку, и самый этот вопрос, прозвучавший как приглашение к отвлеченным, подальше от текущей жизни рассуждениям, — все наводило на мысль, что гость любой ценой стремится продлить свое ночное сиденье под сухой и безопасной кровлей.
— Что-то петляешь ты, Демид Васильич, не договариваешь, Чего сам-то в жизни ищешь?
Тот отвечал не сразу, а сперва прислушался к звуку дождя за окном.
— На былое богатство мое намекаешь? Нет, не так все просто, Иван Матвеич. Конечно, какая мне нонче вера... как обломку старого режима, а только... не с бочкой солонины говоришь: ещё душа во мне теплится! Ничего не ищу я, окроме тишины, покоя да ещё легкости ищу вот сюда, — и помял оттопыренный на груди кармашек с захрустевшей там бумажкой.
И вдруг у Ивана Матвеича помимо воли и со дна души поднялась вся горечь его красновершенского детства: обгрызенные корки из Таискиной сумы или настойчивые, вечерком десятилетнему мальчику, напоминания старого Золотухина, чтоб присылал мать помыть полы в его трактире.