Русский остаток
Шрифт:
– Священническая.
– Откуда ты знаешь?
– Это все знают.
– Нет, не думаю. Мой отец воевал. А потом сидел. Мне бабушка говорила.
– А твои родственники тебе не помогают?
– Нет… Я с ними не общаюсь.
Она взглянула на часы и жалобно проговорила:
– Сереженька, мне пора. Последний поезд уходит через час.
Боже, как не хотелось вставать, одеваться, ехать на вокзал, уговаривать проводника, прощаться.
Но они встали, оделись, поехали на вокзал, уговорили проводника, стали прощаться.
Почему-то она смотрела на него как в
– Какие у тебя планы на лето? – спросил он.
Она хотела ответить: «Мои планы – ты». Но вместо этого пожала плечами и сказала:
– Не знаю. А у тебя?
– У меня… – он махнул рукой, – громадье.
– А я вписываюсь в твои планы? – спросила она, сморщив, как бы в усмешке, губы, чтобы скрыть подступавшие слезы и не показать своей критической зависимости от него.
– Ты у меня не в планах, а тут. – Он приложил руку к сердцу.
Она благодарно улыбнулась.
– Провожающие, выходите из вагона, – сказал проводник.
– Провожающий, выходите из вагона, а то я заплачу, – сказала она.
Они поцеловались. Потом он вышел и стоял на перроне, пока поезд не тронулся, а она смотрела на него из вагонного окна и махала рукой.
– Пиши мне, – жестикулировал он, и она, понимая его по жестам, губам и сердцем, в ответ согласно кивала.
Вот и все. Поезд тронулся. Наступил Новый, 1968 год.
После Нового года письма приходили редко. В январе два, в феврале одно, в марте она вдруг получила от него открытку из Сибири. География его свободных полетов ошеломляла.
Она написала ему большое отчаянное письмо, скрыв свою беременность, и в ответ получила такое же большое послание, но, Боже мой, его писал совсем другой человек! Письмо было таким ерническим и жестким (например, он обращался к ней почему-то на «вы»; «Ваше нервное письмо»), что и через много лет, перечитывая все его сохраненные письма и дойдя до этого странного и страшного, она, не удержавшись, разорвала его в клочки. Потом, правда, долго сидела и склеивала частички, пускай, все-таки память, а из песни слова не выкинешь.
«Может, он был пьян?» – спасительно думала она. Потому что в конце была человеческая приписка (другими чернилами, отчего она и сделала вывод о его неадекватности): «Не переживай, малыш, и не пиши мне больше, пожалуйста, таких ужасных писем, я ведь все прекрасно понимаю». О том, чт'o он понимает, что делает в Сибири и как долго намерен там оставаться, не написал ни слова.
Между тем зачатому ими ребенку было уже одиннадцать недель (срок критический), и надо было срочно решать: жить ему или умереть. Решать пришлось ей, вернее той же Татьяне. Она заявила, что оставлять ребенка в ее ненадежном положении – сумасшествие, и буквально вытолкала ее в больницу. Там работал конвейер.
Гуманистический вопрос о правах неродившихся детей тогда еще не стоял.
Христианское же отношение к аборту, как убийству, будь оно громко заявлено полузадушенной к тому времени Церковью, вызвало бы глубочайшее изумление всего общества, если не бурю возмущения и даже агрессивный протест.
С легкой руки Владимира Ильича, положившего начало великой русской мясорубке не только живых,
Конечно, все эти мысли и в голову не могли прийти ни Татьяне, ни Галине, ни миллионам других женщин, ежегодно участвующих в этом невиданном жертвоприношении самому кровавому идолищу всех времен и народов. Но Бог поругаем не бывает, и неразумное население, продолжающее истреблять своих детей, само катится к своему демографическому концу, вымирая теперь уже по миллиону в год.
Галинин аборт прошел с большими осложнениями. В конце концов врачи ей сказали: если вы еще когда-нибудь забеременеете, считайте это чудом. Что ж, кого-то это заявление, возможно, и обрадовало бы: теперь можно безнаказанно грешить. Но Галина впала в тоску. Она плакала по ночам о своем загубленном мальчике (она знала, что это мальчик) и, выплакивая свое горе, а заодно вспоминая слова старой цыганки, решила оборвать эту принесшую ей такое страдание связь.
3
Наступила весна. Сергей молчал. Она старалась его забыть.
Но ничего не забывалось. Напротив, желание его увидеть, просто увидеть, усиливалось с каждым днем. Не выдержав, она уехала на майские праздники в Москву. Просто так. Просто чтобы походить по тем же улицам, по которым они ходили вдвоем, подышать тем же воздухом, увидеть тех же людей, окунуться во все то прошлое, на чем лежала его невидимая печать.
Она позвонила режиссеру-документалисту.
– Это Галина, из Ленинграда.
– А! Гал'a! – обрадовался он. – Привет! Как Питер? Стоит? А Нева течет? Что? В обратную сторону? – Он захохотал. – Отлично! Слушай, ловко вы от нас тогда слиняли. Представляешь, просыпаемся – вас нет. Главное, выпивки никакой. Все пусто! То ли цыгане за ночь выдули, то ли сами. Мы – туда-сюда! Деревня, куда побежишь? Так эти дети природы нас потом до копейки выпотрошили! Каждую рюмку с боем, в смысле мани-мани, представляешь? – баритонил он в трубку, похохатывая. – А ты знаешь, что Серж отчудил? Нет? Ну приезжай…
– Спасибо, я, в общем, проездом…
– А… жаль. А то приходи. И Серега вечером обещал.
– Спасибо. – Она задохнулась. – Может быть… если успею… приду.
Она повесила трубку. «Боже мой, он здесь, рядом, в Москве! Идти или не идти? Получится, что я специально. Навязываюсь. Не пойду!»
Но ноги сами привели ее к Жениному дому.
«Зачем? Зачем? – колотилось сердце. – Что она ему скажет? Как он на нее посмотрит? Зачем»?
Она позвонила в дверь.