Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина
Шрифт:
— Прости, капитан, — сказал Гнеушев.
Умер, умер любезный мой Максим Максимыч! Не дождался красного солнышка. А ведь оно с особой, какой-то последней, не растраченной за короткое русское лето лаской греет в этих степных местах в конце августа по утрам, хотя по ночам термометр падает ниже нуля, и леденеют лужи, и обсыпает землю иней, как небо — звезды.
Убили моего капитана!
С отвращением смотрю я в лицо убийцы, который спешит на утренний поезд, опаздывает, потому что заболтался с капитаном.
На этом лице нет раскаяния! И все же в глазах я вижу сожаление и вопрос: зачем было убивать старого капитана? Кому
«Постой! — может быть, возразит мне читатель. — Ведь это не Гнеушев, а ты убил капитана! Что стоило тебе, хозяину капитанской судьбы, оставить его в живых, позволить мирно доживать свой век с Прасковьей? Ох, не лукавь, не лукавь! Не в глаза выдуманного тобой убийцы (надо еще разобраться, откуда в тебе самом эти фантазии), а в твои глаза, дорогой автор, надо всмотреться повнимательней…»
Ах, читатель, читатель! Что понимаешь ты в законах романа, да еще и русского романа, самого беззаконного из всех романов? Нет, не мог я оставить капитана в живых. В тот миг, как Соколов увидел Лизу мертвой, взбунтовался и бросил вызов врагу рода человеческого, жизнь его стала неподвластна моей воле. И потом… Как ты представляешь себе, сердитый мой читатель, жизнь Максима Максимыча после девяносто первого года? Ведь он до мозга костей советский человек, а советская эпоха в девяносто первом закончилась. И ты хочешь, жестокий мой читатель, чтобы я сам, своею собственной рукой устроил любимому герою нравственную экзекуцию? Чтобы наблюдал вместе с тобой за душевными корчами старого капитана, когда, бессильный пенсионер, пьяненький, в семейных трусах, красный от водки и злости, сидит он вечером перед телевизором и смотрит, как рушится его держава, которую он спас от немцев и которая легко, с детским восторгом легла под собственных доморощенных супостатов…
Нет, нет и еще раз нет! Это слишком жестоко.
Но жаль мне сразу расстаться с Максимом Максимычем! Конечно, можно продлить расставание описанием его похорон и рассказом о следствии по делу, которое, как легко догадается проницательный читатель, быстро зашло в тупик.
Я мог бы рассказать, как длинной очередью тянулись за гробом с хитро улыбавшимся Максимом Максимычем крестьяне из Крестов, Красавки и десятка окрестных деревень. Как впереди всех, рядом с Прасковьей, поддерживая ее под руки, шли три старухи, три последние жительницы Красного Коня, отказавшиеся покинуть родное село. Как, стиснув зубы, ни с кем не разговаривая, сидел на поминках Джон Половинкин…
Но вместо этого я воспользуюсь правом писателя и продлю существование Максима Максимыча ненадолго.
Глава пятнадцатая
Купание Красного коня
Соколов очнулся.
Солнце еще не светило между вершинами трех берез, но небо уже было розовым. Он с трудом приподнялся на локте, сел на пне и огляделся. Гнеушева и след простыл. Грудь Максима Максимыча сильно болела, а белая форменная рубашка была красной от крови. В самом центре пня торчал нож, которым час назад убивал его Гнеушев. Интересный нож. Самодельный и такой заточки, какой он еще не видел.
Промахнулся Гнеушев! Промахнулся! Мимо сердца прошло лезвие! И рана, похоже, не опасная, хотя крови потеряно много. Стареешь, стареешь, Гнеушев! Пора и тебе на покой.
Капитан встал и бодрой походкой пошел, почти побежал по тропинке, ведущей в город.
Как быстро, однако, он бежит! И грудь совсем не болит. Господи, да что это с ним?
Соколов взглянул под ноги, и у него закружилась голова. Он летел! Парил над розовой от восхода землей. Весь Малютов
Ба! А это кто? Что за женская фигура сгорбилась за столом с непогашенной зеленой лампой? Да ведь это Прасковья, тудыть ее растудыть! Так-то она спит в его отсутствие! Не буди, мол! А сама целую ночь глаз не сомкнула с шитьем, его ожидая!
Надо будет ей сказать…
И только теперь капитан по-настоящему испугался.
Да ведь он умер, умер, умер!
Не промахнулся Гнеушев, гад! И капитан теперь не капитан, а кто-то другой, кем становится человек после своей смерти. И только Соколов это понял, как неведомая сила, что дала ему крылья, отняла их, и полетел Соколов камнем к земле, которая уже не казалась ему прекрасной. Он падал на церковную площадь, на ее старинный булыжник и через секунду должен был превратиться в огромную коровью лепеху. Но в последнее мгновенье та же неведомая сила играючи подхватила Соколова и опустила на камни целехоньким.
— Ни хрена себе полетали!
Второй раз после смерти он внимательно огляделся, но теперь уже другими глазами. Так. Вот она какая, загробная-то жизнь. Ничего не изменилось. Все так же тянется к небу храм, так же кособоко стоит поповский домик, и уже кто-то раздергивает цветные занавесочки. Рано просыпается чикомасовское гнездо…
М-да… С ними-то понятно, а — с ним? Что ему делать, мертвому, но вроде как живому? Пойти Петьке рассказать? Это ведь по его части. А что сказать? Здравствуй, мол, Петя. Такая, понимаешь, вышла херня. Убили меня.
Капитану стало совсем неуютно. Да что он теперь такое, в конце концов?! Куда идти и что ему делать на этой земле, где его уже не существует?
Подобное чувство он испытал только раз, в детстве, когда приснился ему кошмарный сон, что спит он и видит сон. И все вокруг совсем как в жизни, один он, Максим Соколов, не как в жизни. Уж он и щипал себя, боли не чувствуя, и на одной ножке скакал, и вертелся и так и эдак, стараясь проснуться, — ничего не получалось. И еще испугался: а что если сон этот не кончится? Ах, как ему стало жутко, как орал он, размазывая во сне сопли:
— Мама! Мама!
Только заорал — проснулся.
Вот и теперь капитан почувствовал себя маленьким и беспомощным в этой непривычной, но уже несомненной для него вечной жизни. А ведь догадывался, старый дурак, что так оно и будет, что не умирает человек весь. И Прасковья о том твердила.
Ой, как же страшно!!!
— Мама! Мамочка!
Сдавил Соколов веки до боли, и брызнули из глаз его слезы, да какие горючие, прожигающие! Словно камень растворили они внутри, тот, что тянул его к земле и чуть не расшиб о камень же. Но исчез камень, а внутри легко не стало, как тогда, когда летел он над городом и видел свою Прасковью. Внутри стало пусто, как в брошенном доме. Страха не было, подступила смертная тоска. И снова заплакал Соколов от охватившего его одиночества. Да пусть бы кары небесные поскорей, что ли, начинались, чем стоять вот эдак, как болвану, на пустой церковной площади, с пустотою же внутри!