Рябиновый дождь
Шрифт:
«Ему-то что! Он ответил и уехал в Вильнюс, а я с Пожайтисом по соседству живу. И на его Бируте женился. Альгис чувствует, по чьей милости ему пришлось прокатиться до Сибири, но молчит. И с Бируте не разговаривает. А мне что делать, если на самом деле видел: пришли втроем, вышли вдвоем и под доску что-то сунул… Был ли среди них Пожайтис? Этого я не заметил, слишком темно было. Но я все равно пошел бы, даже если бы и ничего не видел: ведь, господь свидетель, не я ему, а он мне легкие отбил и под машину Моцкуса погнал… Нечего скромничать, нечего каяться,
Под вечер второго дня пришел сосед и постучался в открытую дверь:
— Есть кто живой?
Стасис не ответил. Пятрошюс вошел, потрогал его за руку и снова спросил:
— Сосед, ты живой?
— Приболел.
— Я так и думал: свиньи орут, корова мычит и за людьми бегает, чтобы ее подоили, свет днем и ночью горит… Может, «скорую» вызвать?
— Не надо, уже прошло. Только, если не поленишься, скотину обиходь и мне воды подай.
Когда Саулюс выбрался из машины, в лагере уже никто не спал. Йонас хлопотал у костра, а Моцкус затягивал патронташ для своего вильнюсского дружка. Рядом с ним вертелся директор лесхоза и лез из шкуры, стараясь угодить.
— Где шлялся? — небрежно спросил шеф, будто это совсем не интересовало его.
— Нигде. — После пережитых приключений у Саулюса все еще дрожали руки и чесался язык, но он сдерживался: — Лучше дайте закурить.
— А все-таки? — Моцкус снова превратился из равнодушного пацана в серьезного и достойного уважения ученого мужа.
— Нигде я не шлялся, переночевал здесь же, неподалеку, — одна бабенка пригласила — и вернулся. Не переношу сырости. — Краешком глаза наблюдал, как подействуют эти слова на шефа.
— А может, ты у жены лесника застрял? — Моцкус вдруг охрип и уставился на Саулюса.
— Хотя бы и у нее, а что, нельзя? — Что-то подозревая, Саулюс ощетинился и почувствовал, как вдруг вспотела спина и, накаляясь, потяжелели уши. — Неужели и туда уже отдельный пропуск требуется? — уличенный, выкручивался как умел.
— Можно и без пропуска, — шеф еще сильнее расстроился, — почему бы нет… — И, подмигнув директору лесхоза, как уличный мальчишка, спросил: — Ну и как?
— Изумительная, но с почетным караулом. — И тут же струсил: — Да господь с ней, дайте поскорее закурить.
— Йонас, ты слышишь?.. Теперь и он сделается заядлым охотником, помянешь мое слово…
Саулюс наблюдал за своим шефом и не мог понять, почему тот так упрямо и так демонстративно изображает шалопая. Моцкус тоже чувствовал, что переигрывает, наконец он овладел собой и сказал:
— Сегодня в наказание будешь готовить обед, Йонаса мы мобилизуем грести. Утки слишком глубоко падают, а пес лесника — последнее дерьмо. Вчера половину добычи потерял.
— Мне все равно.
— Ну, тогда счастливо!
Мужчины, покачиваясь, побрели по лесу, а Саулюс остался. Он долго смотрел на костер и никак не мог забыть прошлую ночь. Все делал автоматически, словно лунатик, пока не догадался снять сапоги и забраться под кучу еще теплых одеял. Тепло быстро сморило его. Заснул крепко, без сновидений, будто всю ночь камни ворочал, но вдруг снова проснулся и стал озираться, ибо ему показалось, что кто-то беспрестанно зовет его по имени.
Он долго ощупывал одеяла и не мог определить, где находится. Осматривался, ничего не понимая, хотя отчетливо чувствовал, что он здесь не один, что за натянутой парусиной палатки кто-то стоит и прямо-таки умоляет его выйти. Он еще раз огляделся и ворча, словно разбуженный медведь, поднялся на четвереньки, высунул из палатки голову. У костра сидела Бируте и грела босые, покрасневшие от осенней росы ноги.
Прежде всего у Саулюса появилось желание спрятаться, сгинуть, он сгорал от стыда за трусость, недостойную даже молокососа, за бессонную ночь, ревнивого мужа Бируте, потом захотелось извиниться, успокоить ее и оправдаться. И только потом в его сердце снова начала загораться страсть. Но тут же вспомнился Стасис, и опять возникло непонятное отвращение к нему. Страсть еще тлела, дымилась, будоражила воображение, но, задавленная неприятными воспоминаниями, угасла.
— Здравствуй, — наконец заставил себя сказать.
— Ведь мы не прощались, — не поднимая головы, усмехнулась она и попыталась закрыть свои голые икры полой мокрой от росы шубы.
— Это и сейчас не трудно сделать, — совсем неожиданно вырвались злые слова, и тут же он подумал, что вот он стоит на четвереньках и лает, как собака. Поэтому вскочил, схватил сапоги и стал обуваться. — Прости, я пошутил.
— Шути дальше.
— А где этот твой хунвейбин?
— Он тоже шутит.
Разговор оборвался. Саулюс подбросил в костер сухих веток, насыпал еловых иголок и, придавив все сверху несколькими кругляшами покрупнее, принялся раздувать тлеющие уголья. Подпрыгнул веселый огонек, затрещали дрова.
— Может, мне за одеждой съездить? — несмело предложил он, глядя на ее мокрые от росы, поношенные туфельки и обшитый кружевами краешек ночной рубашки.
— Не надо. Лучше увези меня отсюда.
— А куда? — испугался Саулюс.
— Еще не знаю.
— Родственники у тебя есть? — Ему хотелось переложить эту заботу на чужие плечи.
— Нет.
— И куда ж тебя увозить?
— А мне теперь все равно. Домой я не вернусь.
— Только не дури, — Саулюс совсем уж испугался такого счастья и, вспомнив, как по желтому лицу Стасиса струился липкий, нездоровый пот, как они боролись у двери и как потом, отгоняя подступающую тошноту, он полоскал у колодца рот, рассердился еще сильнее: — И что за мода таким образом соблазнять женатых мужчин?!
Она прикрыла ладонями лицо и задрожала от едва сдерживаемого плача, но Саулюс не поверил ей. Одно воспоминание об этом противном, измученном болезнями и обиженном самим господом богом человечке не позволяло ему поверить. Мысль, что на свете есть Стасис, переворачивала все вверх ногами.