Рыба и другие люди (сборник)
Шрифт:
Ночью я думала о сержанте. Он был героем, как Морис Мустангер, бесстрашным и честным. Витя Бжания, кстати, тоже так думал.
Быстрова наградили медалью, но он тогда только рассмеялся на мой вопрос – станет ли он ее носить?
– Зачем носить? Значок, детям на игрушки.
Он хотел детей – эта мысль не давала мне покоя. Он говорил о будущих детях, сверлил меня горячими глазами, тепло улыбался и… ничего больше не говорил. В такие моменты он становился немногословен.
Потом ему выписали направление в реабилитационный санаторий в Кисловодск, а затем в Москву, в Институт травматологии. Геннадию предстояла сложная операция на коленном суставе.
– Привет, Конфетка, за все спасибо, будешь меня ждать?
Он прижал меня к себе и крепко поцеловал в губы –
– Буду.
Сама не ожидала, что так просто ему отвечу.
Он уехал, а я ждала. Целый год. Он не возвращался и не писал писем.
Зато неожиданно написала мама. Там, слава богу, все наладилось. Спас маму ако Ахрор; видно, ему на роду было написано спасать нашу семью. Однажды он зашел к нам домой и долго с ней разговаривал. «Он как будто вылил на меня ушат ледяной воды». После этого разговора мама больше к вину не прикасалась. Ахрор ушел из экспедиции и теперь работал при больнице шофером на своем грузовичке, но «холит и лелеет его, как прежде». Мама писала, что Ахрор женился на молоденькой и его жена ждет ребенка. Про меня Ахрор особенно расспрашивал, мама рассказала, что я готовлюсь к поступлению в институт.
Она просила у меня прощения, звала на лето в гости и, самое главное, сообщала, что сошлась и живет с замечательным человеком, Виктором Петровичем, фельдшером, дорабатывающим последний год до пенсии в больничной амбулатории. Виктор Петрович – вдовец, у него маленький домик и сад, мама собирается переезжать к нему.
Все сложилось как нельзя лучше, но почему-то я была не рада. Петровича я помнила – препротивный был дядька, зануда из зануд, я не могла представить себе, что моя бойкая мама найдет с ним свое счастье. Но она нашла, прожила с дедом одиннадцать лет, то ли женой, то ли медсестрой – у Петровича на старости разыгралась тяжелая астма, ходила за ним, как за младенцем, а потому моих детей, когда они подросли, на лето не звала – за внуками и больным разом ей было не доглядеть.
Я, дура, обижалась. Жизни наши разошлись, в Пенджикент меня больше не тянуло. Известие о женитьбе Ахрора, кажется, никак меня не задело, помню, правда, он снился мне какое-то время после письма, а потом я и думать о нем забыла. Геннадий же не снился мне никогда, он скорей вставал перед взором, словно был рядом и только отлучился на минутку. Я ждала вестей, но их не было. Мать его жила в Калининской области, в Вышнем Волочке. Может быть, он подался туда? В Душанбе он остался после армии.
Так тянулся год, последний учебный. Виктор шел на золотую медаль, у меня отметки были чуть похуже, но я тоже училась без троек. Виктор решил, что станет кардиохирургом. О том, чтобы поступать в Таджикистане, нечего было и думать – там все решали деньги, которых у нас не было. Марат Исхакович советовал мне ехать в Калинин – тамошний медицинский славился, и можно было пробовать поступать без блата. Виктор метил в Москву и только в Москву, и меня тянул за собой.
– Мы поступим, голову на отсечение даю, ты все знаешь не хуже меня.
Каждый вечер мы с ним занимались. В выходные Марат Исхакович гонял нас по химии, а его жена Ольга Романовна, завуч в школе, проверяла наши сочинения. Я мечтала стать терапевтом. Теперь если о чем-то и жалею, то об этой упущенной возможности.
В мае, в канун выпускных, в дверном проеме ординаторской появился Геннадий. В гражданке, с легкой деревянной палочкой. Необычный, серьезный, таким я его еще не видела.
– Конфетка! – Он расставил руки, миг – и я уже обнимала его, крепко прижимаясь к его груди. – Пойдем, мне нужно многое тебе рассказать.
Я бросила смену, мы ушли в больничный сад. Геннадий заметно хромал – московская операция не помогла, он и сейчас не может согнуть ногу до конца.
Из сада мы отправились в наше общежитие. Геннадий купил шампанского и конфет. Я не шла – летела, его проблемы казались мне полной ерундой, главное, что я смогла, рассказала – в обмен на его мелочные страхи выложила свои. Геннадий крепко прижал меня к себе.
– Дуреха, ни в чем тебе не отказано, тебя надо любить, сильно любить, пошли скорее, я весь год о тебе мечтал.
Глупый, он не писал – боялся, что не приму инвалида. Выходило, что он молчал перед отъездом, потому что жалел меня!
Страх и сомнения – все отлетело, голова, всю жизнь не дающая мне покоя, отключилась. Его сила, его неуклюжая мягкость вмиг лишили меня рассудка. В какой-то момент ощутила – его рука ласково, но настойчиво запечатывает мне рот: я кричала, а стены в общежитии были картонные. Затем мы долго лежали, немые, на мокрой простыне, я прижималась к его спине, упругой и крепкой, как круп жеребца, пахнувшей едким, сладким потом. Ладонь, сложившись домиком, прикрывала его срам – так мать оберегает уснувшее дитя. Пустота вокруг потрескивала разлетевшимся от наших тел электричеством – песчинки на штукатурке вспыхивали голубым и зеленым, а луна заглядывала в форточку, раскрасневшаяся, хитрющая и щедрая, похожая на лицо старика-таджика, у которого я девочкой всегда покупала в магазине молоко из холодильника. Плечики бутылки были усеяны бисеринками влаги, как плечи Геннадия, украдкой я всегда слизывала их, тогда же, в общежитии, дотянуться до его плеча языком не было сил, даже заснуть я не могла.
Мечта стать врачом рассыпалась в одно мгновенье. Утром мы подали заявление в загс.
Через день в больницу привезли сильно обгоревшего парня со стройки. Боль не отпускала его – даже во сне, одурманенный димедролом с промедолом, он кричал и просыпался: глаза полны ужаса, лоб в холодном поту. Несколько раз я садилась рядом, брала его руку, но поймать волну не смогла, мысли были о другом.
Дробь рассадила коленку Геннадия, подстрелив его на взлете: он мечтал о больших делах и больших погонах, хотел идти учиться в академию – вышло иначе. В милиции ему предложили работу в архиве, но киснуть там Геннадий не мог. Разругался с начальством, получил расчет, ушел в никуда. Ни жилья, ни работы. Я – беременная. Жилье давали на стройке, но не хромому же таскать раствор и укладывать кирпичи. Свой дом строил и мясокомбинат. Не раздумывая, Геннадий устроился туда «бойцом».
Он пришел домой и гордо заявил:
– Я устроился на мясокомбинат за жилье.
– Справишься?
– Легко. Платят от выработки, до трех сотен. Проживем, Конфетка!
Нас поставили на очередь, и через полтора года мы въехали в двухкомнатную квартиру – Геннадий ее заработал.
За смену боец забивал до двух сотен голов крупного рогатого скота. Я собирала мужа на работу, стирала спецовки, изгоняла запах смерти, пропитавший его белье, обязательно проглаживала комбинезон, наводила стрелки на брюках, старалась думать о нем, а не о том страшном, о чем он рассказывал с деланым смешком, рисуясь передо мной. В больнице, на койке, он не рисовался – боролся за жизнь и победил; здесь он боролся с самим собой. Его глаза иногда тускнели, становились отрешенными, как глаза старого коня, ожидающего отправки на бойню. После ужина он теперь часто сидел, уставившись в одну точку, отключившись, не реагируя на мои слова.
Я пыталась уговорить его уйти. На все следовал резкий ответ:
– Нет! Чем я хуже других?
– Ты лучше, потому и надо.
– Замолчи!
Он повышал голос. Отворачивался или уходил в комнату. После таких стычек ночью на ласки не реагировал: Геннадий был упрям, как пенджикентские ослики.
На восьмом месяце я ушла с работы и сидела дома, ждала его со смены. Смотрела в окно, старалась не пропустить. Стоило мне заметить его, ковыляющего через двор от остановки автобуса к нашему дому, у меня начинала кружиться голова. Я срывалась к двери, он входил, здоровой ногой переступал порог, затем перекидывал хромую, устало здоровался, шел в ванную мыть руки. Я подавала ему чистое полотенце – таков был ритуал. Прижимаясь к нему ночью, всей душой ощущала, как быстро меняется то незримое, что было в нем на больничной койке, – он словно отрастил защитный панцирь, пробиться сквозь эту защиту было мне не по силам. Стал капризен, требователен, часто цеплялся ко мне по пустякам. Я обижалась, но прощения он не просил: похлопает только утром по плечу, как хозяин скотинку, – это и было его «прости».