Рыбаки
Шрифт:
На этот раз Ваня мало уже заботился о том, что говорил отец. Он думал свою думу, по-видимому, крепкую, горькую думу. Сношения Дуни с приемышем давно были ему известны; отчаяние, обнаруженное ею, ничего, следовательно, не раскрывало ему нового: как ни горько было ему отказаться от рыбаковой дочки, он успел, однако ж, давно свыкнуться с своей долей. Воля отца, решавшая отправить Гришку, весть об удалении его, со всеми последствиями для рыбаковой дочки - может статься, даже для приемыша - вот что возмущало душу молодого парня. Нет никакой возможности верно передать внутренние движения человека в минуты сильной тревоги: в эти минуты человек, говоря относительно,
Он очнулся не прежде, как когда отец и дедушка Кондратий встали со своих мест.
– Ванька, чего голову-то скосил? Отряхнись, глупый!
– сказал Глеб полушутливым-полунетерпеливым голосом.
– Ну, посмотри, дядя, не глупый ли он, а?
– подхватил рыбак, обращаясь к Кондратию и указывая ему головою на сына.
– А ты еще хвалишь его. Ну, что в нем! Ей-богу, право! Мякина, как есть, мякина! Такие ли молодцы-то бывают!.. Ну, да ладно; вот вылечим мы его с тобою: авось тогда повеселее будет… Пойдем, дядя… что на него смотреть! Мякина!.. Пойдем на озеро, переговорим еще… а то и домой пора!
– заключил Глеб, проходя с соседом в дверь и не замечая Дуни, которая стояла, притаившись за занавеской.
Как только шаги стариков замолкли на берегу озера, Ваня приподнял голову, тряхнул кудрями, встал со скамьи, подошел к тому месту, где виднелось зеркальце, и отдернул занавеску.
Дуня сидела на краю постели; она уже не скрывала теперь своего горя перед молодым парнем. Закрыв лицо руками, она рыдала навзрыд, и слезы ее ручьями текли между судорожно сжатыми пальцами.
Лицо Вани казалось, напротив, совершенно спокойным, и только рука его, все еще державшая, вероятно в забытьи, занавеску, - только рука изменяла ему.
– Дуня, - сказал он почти твердым голосом, - не сокрушайся… полно!.. Не будет этого!.. Я… я говорил вам (тут голос его как будто слегка задрожал)… я говорил вам: я вам не помеха!.. Полно, не плачь… я ослобоню его!
Сказав это, он провел пальцами по глазам и отвернул голову.
Минуту спустя Ваня выходил из лачуги.
Когда он приблизился к берегу озера и взглянул на стариков, Глеб держал в левой руке правую руку дедушки Кондратия и, весело похлопывая ему в ладонь, приговаривал:
– Стало, тому и быть! Ладно заживем, когда так: два сапога - одна пара!
Немного погодя Глеб и сын его распрощались с дедушкой Кондратием и покинули озеро. Возвращение их совершилось таким же почти порядком, как самый приход; отец не переставал подтрунивать над сыном, или же, когда упорное молчание последнего чересчур забирало досаду старика, он принимался бранить его, называл его мякиной, советовал ему отряхнуться, прибавляя к этому, что хуже будет, коли он сам примется отряхать его. Но сын все-таки не произносил слова. Так миновали они луга и переехали реку.
Было еще довольно светло, когда они достигли противоположного берега. Солнце давно уже село. Но весенний, прозрачный воздух долго сохраняет отблеск заката; сквозь сумерки, потоплявшие углубление высокого хребта, где располагались избы старого рыбака, можно было явственно различать предметы.
– Погляди, Ванюшка, вишь: никак лошадь у ворот!
– неожиданно произнес Глеб, выходя из челнока.
Ваня поднял голову.
У ворот действительно стояла оседланная лошадь.
– Ну, не чаял я, что так скоро!
– проговорил Глеб, проводя ладонью по голове.
– Я думал, Гришка на свадьбе на твоей попирует… Нет, не судьба, видно, ему!..
Первый предмет, поразивший старого рыбака, когда он вошел на двор, была жена его, сидевшая на ступеньках крыльца и рыдавшая во всю душу; подле нее сидели обе снохи, опустившие платки на лицо и качавшие головами. В дверях, прислонившись к косяку, стоял приемыш; бледность лица его проглядывала даже сквозь густые сумерки; в избе слышались голоса Петра и Василия и еще чей-то посторонний, вовсе незнакомый голос.
Глеб не ошибся. Лошадь точно принадлежала сотскому из становой квартиры, который приехал повестить о выдаче рекрута.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XVI
– Полно, говорю! Тут хлюпаньем ничего не возьмешь! Плакалась баба на торг, а торг про то и не ведает; да и ведать нет нужды! Славно и взаправду горе какое приключилось. Не навек расстаемся, господь милостив: доживем, назад вернется - как есть, настоящим человеком вернется; сами потом не нарадуемся… Ну, о чем плакать-то? Попривыкли! Знают и без тебя, попривыкли: не ты одна… Слава те господи! Наслал еще его к нам в дом… Жаль, жаль, а все не как своего!
Так говорил Глеб Савинов жене вскоре после отъезда сотского.
Разговор происходил между задними воротами и плетнем огорода, в известном проулке; тут, кроме старого рыбака и жены его, никого не было. Глеб после ужина, на котором присутствовал, между прочим, и сотский, приказал тотчас же всем ложиться спать, а сам, подмигнув украдкою жене, отправился с нею на совещание. На дворе царствовал совершеннейший мрак. Месяц, подымавшийся багровым шаром в отдаленном горизонте, не разливал почти никакого света: Глеб и Анна с трудом различали черты друг друга. Никто, может статься, не смыкал глаз в клетушках и сенях, но со всем тем было так тихо, что муж и жена говорили шепотом; малейшая оплошность с их стороны, слово, произнесенное мало-мальски громко, легко могло возбудить подозрение домашних и направить их к задним воротам, чего никак не хотелось Глебу.
– Какой бы он там чужак ни был - все одно: нам обделять его не след; я его не обижу!
– продолжал Глеб.
– Одно то, что сирота: ни отца, ни матери нету. И чужие люди, со стороны, так сирот уважают, а нам и подавно не приходится оставлять его. Снарядить надо как следует; христианским делом рассуждать надо, по совести, как следует! За что нам обижать его? Жил он у нас как родной, как родного и отпустим; все одно как своего бы отпустили, так, примерно, и его отпустим…
– И то, батюшка, я и сама так-то мерекаю… О-ох!.. Лепешечек напеку ему, сердечному… о-о-ох!
– заботливо прошептала тетка Анна, утирая рукавом слезы и вздыхая в несколько приемов, как вздыхают обыкновенно бабы, которые долго и горько плакали.