Рыцарь Христа
Шрифт:
Третье не заставило себя долго ждать. В тот же вечер мне подали блюдо с жареным гусем и сообщили, что это и есть мой обидчик. Как же мне тогда стало плохо! Я впервые осознал, что взрослые не шутят, что смешные и ласковые телята и впрямь превращаются в жаркое, что деловитые и вежливые куры, гуляющие со мной по двору, те же самые, которых потом подают в копченом виде. Мне стало горько, что из-за меня гусь лишился жизни. Еще горше, что он оказался так вкусно приготовлен, испускал чудесные ароматы, и я не мог отказать себе в удовольствии полакомиться им. Потом, сытый, я спрятался в дальний угол дома и проплакал там целый вечер от чувства стыда за самого себя.
Смешно сказать, но с двоюродной сестрой Корвиной у меня связано еще одно сильное потрясение. Мы так с ней подружились, что я считал ее тоже мальчиком. Она любила сражаться со мной на деревянных мечах, скакать по окрестностям, не имея под собой
Помню еще, как отец учил меня плавать. Он делал это очень просто. Брал меня за руки, а дядю Арпада, маминого брата, заставлял взять меня за ноги. Раскачав, они швыряли меня в самое глубокое место и требовали, чтобы я плыл к берегу. Я сразу шел ко дну, им приходилось нырять и вытаскивать меня. Лишь когда я понял, что они не отвяжутся от меня и будут швырять, покуда я не захлебнусь досмерти, меня охватило отчаяние, и я поплыл.
Смерть вошла в мою жизнь, когда мне было лет восемь. Она была очень страшная. Она лежала зеленая и раздутая на берегу Дуная, и в бок ей вцепились черные раки, ужасны были разноцветные пятна на ее вспучившихся руках и отекшем, не похожем на человеческое, лице. Потом у нее появилось имя, она стала называться не просто смерть, а кузнец Братко, утопленник. Кузнец Братко был словак и жил в Вадьоношхазе. Он влюбился в жену вадьоношского стряпчего, Веренку, да так, что однажды свихнулся, стал ходить и всем рассказывать, будто Веренка ведьма и по ночам катается с ним по небу, вскочив ему на загривок. Он уверял, что она грозилась утопить его, если только он осмелится рассказать об этом людям. Потом он исчез, а когда мы с отцом поехали в Пожонь, нашли его на берегу Дуная. Никто не поверил рассказам Братки, но год от года стряпчий Дьердь стал все хуже и хуже обращаться со своей женой Веренкой, покуда не сжил ее со свету.
В том же году, когда утопился кузнец Братко, умер мой дед, Фаркаш Вадьоношхази, и моя мать, Анна, его дочь. Смерть деда потрясла меня в большей степени потому, что я убедился, в простой истине — смертны не только животные, птицы, рыбы и чужие люди, смертны и близкие, умрет отец, мать, умру когда-нибудь и я. Но тут меня еще кое как мирило со смертью то обстоятельство, что отныне дед Фаркаш не будет во время наших визитов в его замок или его приездов к нам ловить меня и, рыча и кусаясь, произносить одну и ту же фразу по-немецки: «Mein Name ist Wolf». note 7
Note7
Меня зовут Вольф. «Вольф» по-немецки, а «Фаркаш» по-венгерски одно и то же — «волк».
Я очень хотел иметь братьев и сестер, вот ведь у Корвины были родные сестра и брат, Арпад и Илдико, и дети дяди Арпада были не одни, а трое — Шандор, Фаркаш и Жужанна, а я у отца с матерью рос один. Вот почему, когда мама, не сумев разродиться, умерла от родов, это стало для меня особенным потрясением, ведь с нею вместе умерли все мои братья и сестры, не говоря уж о том, что я не представлял, как буду жить без мамы.
И все-таки, я был тогда еще мал, чтобы долго и страшно переживать даже такие тяжкие потери. Поэтому самым сильным потрясением всей моей жизни стали даже не смерти, а тот случай, когда однажды в возрасте четырнадцати лет я застал отца в постели с любовницей. У меня тогда сразу отшибло напрочь, зачем я шел к нему, почему так ворвался. Ужасно было и то, что я увидел их, и что они увидели, как я вошел, поглотал ртом воздух и выскочил вон. О, я был свято уверен в том, что отец и после смерти матери хранит ей верность. В общем-то, я готов был бы смириться, если бы отец, в конце концов, по прошествии лет десяти женился на дочери какого-нибудь графа, но застав его в объятьях всего лишь вдовы нашего плотника, свалившегося в позапрошлом году с крыши, я был оскорблен до глубины души. Мир перевернулся в моем сознании
Но я могу точно сказать, Христофор, что когда в подземелье замка Шедель две нагие ведьмы и Тесселин де Монфлери сняли с круглого ложа черное бархатное покрывало, зрелище обожгло и потрясло меня даже больше, чем сцена в спальне отца. Меня словно молотом по голове ударило. На круглом ложе, широко раскинув руки и дерзко раздвинув ноги, лежала императрица Адельгейда, моя Евпраксия! Ее обнаженное тело было великолепно, но поза, изображающая микрокосм на виду у стольких мужчин, была постыдна, отвратительна. Полдня назад, когда над Евпраксией было совершено насилие, когда император сорвал с нее одежды, чтобы опоясать стальным поясом и поставить «печать Астарты», на ее наготу смотреть было больно, и стыдно становилось за императора. Теперь на это обнаженное прекрасное тело смотреть было не только больно, но и страшно, мир в очередной раз переворачивался во мне кверху тормашками.
Однако, то, что стало происходить дальше, заставило меня от души пожалеть, что призрак Шварцмоора сорвал с моих глаз пелену. Ноги и руки мои были крепко привязаны к креслу, и я не мог двинуться, и сколько ни силился, не мог выпихнуть изо рта кляп. Круглое ложе оказалось вращающимся, и Тесселин крутанул его. Раскинутое звездой тело императрицы завращалось под жадными взорами сидящих вокруг людей и страшных мертвечиных голов. Когда круговое движение стало замедляться, Адельгейда принялась сладострастно корчиться, часто дыша и постанывая от вожделения. Каким же зельем ее опоили, какими чарами оморочили, что из милой и скромной девушки, полной гордости и достоинства, она превратилась в это бесстыдное создание, столь нагло предлагающее себя? Я не мог поверить, что это была Евпраксия в своей истинной сущности.
Вращение прекратилось, и Адельгейда, повернутая своими чреслами к Фридриху Левенгрубе, позвала его такими странными словами:
— Фридрих, ведомый Ликионом Иллирийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Левенгрубе поднялся со своего кресла, подошел к ложу, возложил страшные главу и руку на пол, сбросил с себя одежду, и, забравшись на ложе, возлег на Адельгейду. Я не мог видеть этого и изо всех сил замычал, забился, раскачивая кресло, к которому был привязан. На меня обратили внимание, и голый Тесселин, подскочив ко мне, вернул черную бархатную повязку мне на лицо. Глаза мои снова погрузились во тьму, но я был бы еще больше благодарен Тесселину, если бы он проткнул мне чем-нибудь уши, дабы я не мог слышать стонов и завываний Адельгейды и Фридриха Левенгрубе, предающихся плотскому наслаждению на этом развратном ложе на глазах у остальных развратников, сидящих по окружности макрокосма. Я негодовал на Генриха, но еще больше на Годфруа Буйонского, коего доселе считал человеком не способным на что-либо подобное.
Пытка моя продолжилась. После того, как громкие стоны Левенгрубе прекратились, я догадался по звукам, что ложе вновь подверглось вращению, затем прозвучал голос Адельгейды, который, впрочем, лишь отдаленно напоминал собой тот голос моей Евпраксии, который я знал до сих пор.
— Гуго, ведомый великим разбойником Варраввой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
И я догадывался по звукам, что граф Вермандуа, сын короля Франции и двоюродный брат Евпраксии, пользуясь своей очередью, возложил к срамной постели свои «скипетр» и «державу», разделся и возлег с императрицей, дабы совершить соитие. Снова зазвучали страстные стоны, завыванья и вскрики, и я слышал, как все остальные, сидящие вокруг, перевозбудились и тоже стонут, ожидая своей очереди. Но самым отвратительным и постыдным во всем, что происходило, явилось мое собственное возбуждение. Независимо от того, что душа моя невыносимо страдала и возмущалась происходящим развратом, независимо от того, что весь мир рушился, плоть моя вела себя по отношению к духу предательски, и я со стыдом ощущал, как восполнился и каменно воздвигся мой уд.
— Боэмунд, ведомый Дакианом, игемоном Баркинонским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Голос уже захлебывался от сладострастия, не в силах спокойно произносить слова, и от этого плоть моя возбудилась еще больше, а когда слуха моего вновь коснулись сладостные стоны и завыванья, я ощутил горячее извержение и зарыдал, зарычал от бессильной злобы на свое мужское естество. Не будь я связан, я непременно принялся бы рубить самого себя мечом, я прыгнул бы в огонь, дабы наказать вышедшее из повиновения тело.