Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Шрифт:
Наталья Стрижевская, сопоставляя мироощущение Бродского с таковым же у Шестова, пишет:
«Бродский также пинком опрокидывает стол, тоже отказывается от шахматной партии. Его выбор между Афинами и Иерусалимом, между верой и разумом. Между эллинским и христианским видением, его выбор – это отказ от выбора.
Его крик Иова, это вопль несмирения с этим „или-или“, непризнанием выбора.
Хотя поэзия Бродского менее всего может быть названа воплем, но она, тем не менее, одушевлена двумя первочувствиями: неприятия выбора и благодарного приятия неприемлемого мира. При этом его мышление так устроено (и в этом он сродни Шестову), что никакие лазейки самоуспокоения для него
19
Наталья Стрижевская. Письмена перспективы. О поэзии Иосифа Бродского. М., 1997. С. 149.
Наталья Стрижевская совершенно права, сближая мироощущение Бродского с шестовским. Шестов, действительно, был первым из религиозных мыслителей, которого открыл для себя Бродский в начале шестидесятых и который оказал на него несомненное влияние.
Что же касается «лазеек самоуспокоения», невозможных для него, то дело обстоит не так просто.
Его неприятие смерти было, быть может, главным компонентом в его неприятии мировой несправедливости, которую он ощущал как личное оскорбление.
Георгий Федотов, мыслитель не только глубокий, но и мужественный, писал:
«Право, истинно, человечно – отчаяние перед лицом смерти. Видеть или хотя бы предчувствовать гибель любимого человеческого лица, гнусное разложение его плоти, с этим не может, не должно примириться достоинство человека. Это предчувствие может отравить все источники наслаждений, вызвать отвращение к жизни, но, прежде всего, непременно ненависть к смерти, непримиримую, не знающую компромисса или прощения. Здесь верующий Толстой сходится с богоборцем Л. Андреевым и – с творцом православной панихиды Иоанном Дамаскином. Из этого правого отчаяния, при достаточной силе жизни, родится вера в воскрешение» [20] .
20
Г. П. Федотов. Лицо России. Париж, 1988. С. 325.
Силы жизни в молодом Бродском было куда как достаточно, а в воскресение он, как уже говорилось, поверить явно не мог. Но «правое отчаяние» не давало ему принять смерть как некую данность.
И он сделал отчаянную попытку найти культурно-психологический выход из тупика, куда загоняла его вопиющая несправедливость мироустройства. Он попытался представить себе возможность другого мира.
В духовной работе Бродского был период, когда он отчаянно пытался найти противоядие «жалу смерти», очевидно, не будучи готовым к стоическому приятию исчезновения из мира, исчезновению своего Я, равно как не убеждали его – вспомним Тиллиха! – аргументы в пользу загробного существования.
1961–1962 годы были во многих отношениях определяющими для Бродского. В последние месяцы шестьдесят первого было написано «Шествие». Но еще до этого произошло событие, которое сам Бродский оценивал как ключевое в своей поэтической жизни.
В июне этого года в Якутске он купил томик Баратынского. Наиболее сильное впечатление на него произвело стихотворение «Запустение», которое и легло, как я полагаю, в основание поэтического мифа, противопоставленного неизбежности и всесилию смерти.
В разговоре с Соломоном Волковым он безапелляционно декларирует:
«…Лучшее стихотворение русской поэзии – это „Запустение“. В „Запустении“ все гениально…»
И выделяет несколько строк:
«…Какая
21
Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 229.
Последняя фраза многосмысленна. Пейзаж, предлагаемый Баратынским, категорически не соответствует каноническим представлениям о «том свете». Это – особая страна.
«Несрочная весна» – вечная весна, «невянущие дубы» – страна, в которой остановилось время, или, вернее, отсутствует время.
«Запустение» было опубликовано в сборнике 1835 года, и Лермонтов, безусловно, знал его, когда писал:
Я ищу свободы и покоя!Я б хотел забыться и заснуть!Но не тем холодным сном могилы…Я б желал навеки так заснуть,Чтоб в груди дремали жизни силы,Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,Про любовь мне сладкий голос пел,Надо мной чтоб вечно зеленеяТемный дуб склонялся и шумел.И в том и в другом случае речь идет не о пространстве по ту сторону смерти, а о стране, где смерти нет.
Еще до Баратынского и Лермонтова эту страну обозначил Языков в 1829 году:
Там, за далью непогоды,Есть блаженная страна:Не темнеют неба своды,Не проходит тишина.Страна, где нет ночи – «не темнеют неба своды» – и, стало быть, нет времени. Там, где нет времени, нет и смерти.
«Блаженная страна».
Но впервые мотив «блаженной страны», принципиально модифицированного представления о «том свете», появился у Пушкина в стихотворении 1823 года.
Надеждой сладостной младенчески дыша,Когда бы верил я, что некогда душа,От тленья убежав, уносит мысли вечны,И память, и любовь в пучины бесконечны, —Клянусь! давно бы я оставил этот мир:Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,И улетел в страну свободы, наслаждений,В страну, где смерти нет…Это не Рай, и не Ад, и не «ничтожество», то есть пустота, которая ужасает Пушкина, как через полтора века она будет ужасать Бродского.
Это – «страна, где смерти нет…».
Всерьез и глубоко мотив смерти появляется у Бродского именно в 1962 году.
В том же томике Баратынского, купленном им летом шестьдесят второго года, Бродский прочитал стихотворения «Последняя смерть» и «Смерть». Эта проблематика вообще пронизывала поэзию Баратынского.
В «Холмах» есть прямая перекличка со «Смертью».
У Баратынского:
Смерть дщерью тьмы не назову яИ, раболепною мечтойГробовый остов ей даруя,Не ополчу ее косой.