С ключом на шее
Шрифт:
Яна подходит к барьеру и замирает, глядя перед собой. Строгие отблески вахтерских очков дрожат на ресницах. Яна могла бы просто пройти, но ждет, пока ее заметят. Просто пройти было бы нехорошо. Может, ей сюда вообще нельзя. Может, ее не пустят, и тогда можно будет уйти, и страшное отодвинется до обеда, или до вечера, или до завтра…
— К Александру Сергеичу, что ли? — спрашивает вахтер, заметив ее рыжую шевелюру, торчащую дыбом от набившейся в волосы пыли. — Папке по работе помочь?
Яна кивает, и вахтер машет рукой: иди.
Она поднимается на четвертый этаж и, вдыхая запах застоявшегося курева, каменной пыли и химикатов, бредет по лабиринту темных коридоров, заставленных массивными шкафами.
Яна в полузабытьи бредет по притягательно-таинственным коридорам института, неумолимо приближаясь к отцовскому кабинету, в бессознательной уверенности, что здесь не может случиться ничего плохого. Может быть, дело все-таки в теть Свете. От предчувствия, что сейчас все изменится, дрожит в животе. В Институте папа всегда другой. Здесь он не злится и не прячется за газетой. Здесь он такой, о каком она мечтает.
Яна замирает перед дверью с табличкой «Отдел стратиграфии» и щурится на часы в недалеком торце коридора. Без двух минут одиннадцать. Сердце трясется, как овечий хвост. Это папа так смешно говорит: трясется, как овечий хвост. Она тихо-тихо тянет на себя дверь и замирает, ослепленная светом.
На самом деле его не так уж и много: бледный солнечный пласт протискивается сквозь узкое окно, освещая только пустую середину комнаты. В нем пляшет пыль и плавают синие пласты дыма. Стол у окна завален рулонами кальки: за ним сидит дядя Гоги, он сейчас в экспедиции. Яна бросает быстрый взгляд на стол справа, скучный, аккуратный, серый на фоне голой оштукатуренной стены. За ним тоже пусто; коленки подгибаются от облегчения. Дядь Юры нет. Почти улыбаясь, она поворачивается к отцу.
Папин стол зажат между двумя шкафами, забитыми рулонами карт и схем. Как в магазине топографической продукции, думает вдруг Яна. Почти точно так же. За папиной спиной висит листок с обезьяной, напечатанной на компьютере крестиками и нулями. Под ней написано: «Будь человеком!». Еще один листок — цветная картинка из журнала, репродукция картины с длинным и странным названием. Яну она всегда смущает — то ли голой, беззащитной перед летящим на нее зверьем женщиной, лежащей на куске чего-то, похожего на плоские отражения неба в Коги, то ли тревожной, едва уловимой тенью на горизонте — тенью слона на неимоверно длинных суставчатых ногах. От этого слона у Яны чешется мозг.
Папа, зажав в зубах сигарету, переводит каретку пишущей машинки, вытаскивает из нее листы бумаги, проложенные копиркой, аккуратно раскладывает по двум пачкам. Постукивает каждой об стол, подравнивая края. Стряхивает пепел в грязную окаменелую раковину. Смотрит на часы.
— Кхы-кхы, — говорит он. — Минута в минуту, прямо по-королевски. — Вроде бы он смеется, но голос грустный. Рыжая пиратская борода обвисла и как будто уменьшилась, плечи задрались к ушам. Яна блуждает глазами по хаосу на столе. Замечает крошечную дырочку на рукаве папиного серого свитера. Надо будет зашить, думает она. Папины пальцы беспокойно шевелятся, норовя побарабанить по столу, повертеть спичечный коробок, переставить пепельницу. И — Яна не чувствует его взгляда. Как будто он боится на нее смотреть.
Папа невнимательно тушит сигарету и тут же зажигает следующую. Дым от спички щекочет ноздри.
— Садись, — говорит он и кивает на стоящий сбоку стул. На нем лежит пачка толстых грязных тетрадок; Яна аккуратно сдвигает их к спинке и приседает на самый край, так что перекладина врезается в попу. — Надо поговорить, — говорит папа. Молча курит, по-прежнему глядя в стол. Яна видит, как подергивается полускрытый бородой рот, и ей становится все страшнее.
Папа тяжело вздыхает и прихлопывает ладонью по столу.
— К сожалению, Яна, ты в последнее время стала очень неприятной девочкой, — он делает затяжку, с шумным выдохом выпускает дым. — Посмотри на себя! Выглядишь, как оборванка. Шастаешь непонятно где и неизвестно, с кем, хамишь… Может, подскажешь, что с тобой делать, чтобы ты уже начала вести себя нормально?
Он замолкает, как будто и правда ждет ответа. Яна с предельным вниманием рассматривает разноцветные полосы, испещренные значками, на торчащем из-под дверцы шкафа куске ватмана. Она еще не плачет, но слезы уже близко: она чувствует это по боли в горле, по приступам дрожи, сминающей подбородок.
— И даже знакомые уже на тебя жалуются. Почему ты так грубо вела себя с дядей Юрой? — услышав его имя, Яна перестает дышать. — Неужели трудно было хотя бы поздороваться?
Вот оно. Яна сглатывает, и в пересохшем горле больно щелкает. В ушах нарастает шум, похожий на гудение газовой колонки, и сквозь него Яна еле различает папины слова:
— Да что там — Юра… Светлана — святая женщина, а ты смотришь на нее, как на врага народа. Она к тебе, как к родной дочери. Приняла тебя в семью — и чем ты нам отплатила?
Яна уплывает. В узоре на ватмане есть скрытая закономерность; Яна шарит глазами, пытаясь уловить ее, увязать друг с другом изломанные цветные линии. Папа знает, в чем здесь смысл. Он мог бы рассказать, если бы… если бы она была нормальной. Папин голос едва пробивается к ней, и Яна вдруг с ужасом понимает, что он дрожит, как будто папа собирается плакать, и с еще большим ужасом — что он ни слова не сказал о записке. Он не знает. Дядь Юра нажаловался, что она не поздоровалась, но про записку промолчал, и, значит, это он, все-таки он… Яна отрывается от ватмана и смотрит на дырочку на папином рукаве. Она обязательно зашьет ее, когда папа оставит свитер дома.
— Позоришь нас на весь город… — горько говорит папа. — Чего ты добиваешься, Яна? Чтобы я отправил тебя к бабке, в эту гнилую дыру? Или сдал тебя в специальное заведение?
Яна ждет, опустив голову. Папа яростно втаптывает сигарету в пепельницу и тяжело, с присвистом вздыхает. Стискивает руки так, что сквозь натянувшуюся кожу просвечивают желтоватые костяшки.
— Вчера ко мне зашел Суропин, — говорит он трудно, будто через боль от ангины, и выжидательно замолкает. Яна едва уловимо поводит плечами: фамилия кажется ей смутно знакомой, но ни о чем не говорит.