С открытыми картами
Шрифт:
Как только началась война, братьев призвали в армию. В запасном учебном полку они два месяца служили вместе, а потом попали в разные части.
Кондрат сразу отправился на передовую и погиб в сорок втором в бою. Василий Акулов долго кантовался, как тогда говорили, в тыловых подразделениях, а в сорок третьем году, уже во время наступления, дезертировал. Отсиделся месяц в лесу, а когда передовая отодвинулась далеко на запад, рискнул пробраться в родную деревню. Но там даже печных труб не осталось: немцы спалили деревню дотла, а трубы разобрали погорельцы на кирпичи.
Тогда
Ему повезло спервоначала, потому что вскоре подошла осень. Он накопал на колхозном поле картошки, насушил грибов, рябины и черники. Думал запастись и мясом, потому что винтовка и патроны у него сохранились, можно было настрелять дичины. Но стрелять он боялся: услышат. Решил, что будет ставить силки.
Ближе к зиме насобирал сухого валежника, натолкал в нору. А чтобы было чем развести огонь, сплел из сухого мха трут, отыскал несколько камешков, которые давали хорошую искру, а под кресало приспособил обломок штыка. Капитально подготовился Акулов к зимовке. Одно мучило в первое время — не было соли. Но к этому он скоро привык. А что до блох, которые в великом множестве облюбовали вместе с Акуловым его теплую песчаную нору, то им он был даже рад — все не один.
Чтобы не ослепнуть в темноте, он положил себе за правило каждый день хоть раз вылезать на поверхность. Но иногда не угадывал время и высовывался ночью.
В общем, худо ли, хорошо ли, но прозимовал Акулов, дождался весны. Голод выгнал его из норы и заставил пойти на разведку — искать, где есть поближе человечье жилье.
Весну и лето жил воровством — по ночам делал робкие набеги на близлежащие деревеньки. Ходить и ползать он выучился тише любого зверя, да голод и страх кого хочешь научат. Но что было там воровать? Сами отощали так, что от ветра качались.
Потом опять накатила сытная осень, и Акулов опять подготовился к зиме.
Шевелилась у него порой тяжкая мысль — пойти, отдать себя в руки властей, покаяться. Но темный страх — темнее, чем его блошиная, провонявшая нора, — всегда побеждал.
Еще лето, еще осень, еще зима. Наступил 1946 год. Уже объявлена была амнистия, но Акулов ничего про то знать не мог, он не знал даже, что война давно кончилась, и неизвестно, сколько бы лет сидел он под землей и дальше, если бы не случилась беда. Произошло это весной, в мае.
Однажды среди дня Акулов выполз наверх размять поясницу. Оборванный, мятый, с лохматыми волосами до плеч, с сивой всклокоченной бородой, закопченный до чугунной черноты, был он дик и отвратителен. Почесываясь, мычал и тихонько повизгивал, словно уж ничего человеческого не осталось в нем. Он и сам-то о себе в мыслях говорил: «Животная»…
Разогнулся Акулов, поднял кудлатую голову и глазам своим не поверил. Шагах в десяти от него, прислонившись к березе, стоит баба, щупленькая такая, но лицо милое. В красной юбке, в черной кофте нараспашку, на голове белый платок, через руку держит пузатое лукошко. Нестарая баба, можно сказать, молодая. Какого рожна ей в этой чащобе понадобилось, бог ведает. Небось шишки на самовар собирала, да далече забрела.
Стоит и смотрит на него, будто в столбняке. Рот открыла, а закрыть не может. Видать, такой уж страшный он был, коли мог испугать даже бабу, насмотревшуюся на войну…
Давно отвык Акулов соображать побыстрее, но тут завертелось у него в голове. Подумал: «Прибить на месте». Винтовка в лазу, только нагнуться да руку протянуть. Но тут же решил: «Это успеется, баба крепко стоит, как примерзла».
Он двинулся к ней, ступая неслышно, по-звериному. В глаза не глядел, боялся спугнуть. Только шею белую видел…
Изнасиловав, Акулов поднялся и неслышно зашагал к норе. Он не торопился, не боялся, что она уйдет — сильно напугалась, так ни слова и не проронила. Где ж ей уйти…
Достал Акулов винтовку, щелкнул затвором, загнал патрон в патронник, но вспомнил, что стрелять нельзя, разрядил винтовку. Можно и прикладом…
Обернулся, а бабы-то уж нет. Все-таки ушла. И вот тут-то его объял ужас.
Расскажет, кого и где повстречала и что он с нею сделал, непременно расскажет… И что тогда будет? Он теперь не только дезертир. Еще и насильник. Стенки не миновать…
Осталось одно — бежать от этой норы. Куда — он еще не знал, но бежать как можно дальше, пока баба не успела дойти до своей деревни…
Акулов держал путь на север. В пятидесяти километрах от Смоленска лежала большая деревня, где жила единственная его родня — тетка Лиза. Если жива еще, примет, он ее уговорит. Ему бы хоть дня два у нее побыть, обстричь волосы на голове, побриться да мурло отмыть. Не может же он в эдаком обличье скрываться от властей, враз арестуют. Да и обносился — дальше некуда…
С отвычки трудно дались Акулову эти километры, но страх не позволял ему отдыхать. Через сутки пришел к теткиной деревне. С опушки выглядел ее избу — цела стоит, только покосилась. Отлежался до темноты, а как увидел, что в избе вздули керосиновую лампу, по-пластунски пополз через огороды.
На счастье, тетка оказалась одна — невестка еще не вернулась с пашни. Племянника она, конечно, сразу-то не признала, а когда уразумела, кто перед ней, стала горько плакать. И все вопрошала: да как же, да откуда? Он наврал чего-то пожалостней, она поверила. Невестка, когда пришла да послушала, тоже поверила. В долгом разговоре за малиновым чаем узнал Акулов, что война кончилась, и обрадовался.
Прожил он у тетки неделю, а потом забоялся. Надо было уходить: на одном месте долго сидеть ему теперь заказано. Главное же — документ бы правильный достать…
С одеждой Акулову повезло — обрядили его в костюм теткиного сына. Тот с войны не пришел, не было по нем и похоронной — может, в плену сгинул, может, пропал без вести. Все пришлось Акулову впору — и пиджак, и брюки, и сапоги, и рубашки. Отмылся, постригли его, побрили сердобольные бабы, дали двести рублей на дорогу, и побрел он кружным путем на железнодорожную маленькую станцию.