С первого взгляда
Шрифт:
– Нееееет! – Подгаецкий схватился за голову, и его ослепила вспышка: город, улицу, женщину на асфальте; мягкий толчок в грудь – и всё оползнем потекло в черноту.
11
К счастью, к счастью ли?, Любовь Несницкая осталась жива. Её без чувств, разбитую и переломанную, доставили в реанимацию, и началась долгая битва за жизнь. Врачи совершили свой будничный подвиг и вытащили её с того света. Она висела на вытяжке, в саркофаге из гипса и бинтов, открытым оставалось только одно лицо. Но и лицо это, белое, высохшее, уже было не лицом Несницкой, а какого-то другого человека.
Врачи сказали, что, если организм справится, через год она начнёт вставать на ноги.
Узнав
Он ходил в больницу, как на отметку в военкомат бывший немецкий солдат в послевоенном Ленинграде. Принёс однажды чайные розы, так освежившие пыльно-серые больничные стены, но лицо Несницкой стало такого же цвета, как её гипсовый скафандр, и В. Д. тут же вынес цветы из палаты, отдал старушечке, ковылявшей по коридору. К величайшему её смущению и счастью.
Он отсиживал подле опрокинутой гипсовой статуи всё возможное время, как караульный у мавзолея вождя. Объяснил, два, десять, растолковал Любови, слушавшей его широко раскрытыми глазами, что в тот день он возил Катрин, приехавшую из Кембриджа, в музей, эта Катрин опекала и его, и других мучеников университета в командировках в этой смешной и мелочной Англии, – удивительно, почему у них там стрелки на часах ещё не ходят в обратную сторону, – и нельзя, никак нельзя было бросить её одну на произвол московского водоворота. А в тот день сопровождать Катрин пришла очередь его, Василия Дмитриевича. Вот он и потащил её в Дом художника на Крымской, благо дело, там шла выставка Брюллова, а то ведь они там в своей дремучей Европе ничего, кроме Малевича да Кандинского, из русской живописи не знают.
Несницкая слушала внимательно, но всё, что говорил В. Д., больше её не касалось. Сейчас самым близким человеком ей стала Анна Герман. Когда-то и она попала в Италии в такую чудовищную аварию, и её по кусочкам собрали, она смогла потом жить и даже петь. И даже у неё родился сын. А что сможет она, Люба Несницкая, выйдя из такой мясорубки?
Владимир Дмитриевич ночевал теперь у взрослой дочери. Жена его давно вышла замуж. Подлинник не сомневался, женщина она святая, заблудшая в какой-то момент и теперь вот по-своему наказанная новым мужем; появлялась здесь от случая к случаю. С ней давно установились братские отношения, как это сплошь и рядом встречается в наш век победы коммунистического манифеста над скромным обаянием кухонь. Человечество в этом смысле, любви к ближнему, превосходит себя и своих предшественников из «Кармен» и «Крейцеровой сонаты» и любит братской, сестринской дружбой своих бывших жён и мужей, а заодно их новых детей от новых браков, братьев и сестёр своих собственных чад, новых детей, которым, они сами, по сути, доводятся двоюродными отцами и матерями, и Церковь должна будет признать и благословить это новое родство, требующее от каждого особых качеств великодушия, человечности и щедрости, ибо Церковь милосердна и смысл её бытия – восстановить мир да любовь на земле, яко на небесах.
В свете всех этих новых веяний и течений в людских отношениях и к несказанной радости своей самой любимой женщины – дочки, Василий Дмитриевич вселился в свою кровную квартиру, в самую маленькую комнату на тех же правах, на которых он вселился бы если не к матери, то к любимой тёте Свете, так звали его тётю, и блаженно засыпал по вечерам на узкой койке, свернувшись, как пёс на подстилке, и думая о Любови. Но ни она, и тем паче, ни Василий Дмитриевич не знали, что в тот день, когда её увезла скорая помощь, к метро «Университет» подъезжала другая скорая – за Подгаецким, и след его теряется. Но в том, что случилось с ним виновата не Любовь Несницкая и не любовь к Несницкой, а виновата Чечня, та или иная чечня, непрекращающаяся в России, хотя век двадцатый сменился двадцать первым. Любое потрясение вызвало бы у Подгаецкого шоковую реакцию с кровоизлиянием
Через год и три месяца Несницкая покидала больницу. Будто она родилась здесь, будто жизни до этих бледных, пыльно-серых стен никогда и не было. Нельзя сказать, что Несницкая изменилась, похудела или постарела. Это был другой человек: меньше, ниже, вместо косы по голове рос неровный ёжик, рука опиралась на инвалидную палку.
Василий Дмитриевич сделал единственное, что можно и нужно было сделать, – предложил ей венчаться.
– Ты спасти себя хочешь, – голос Несницкой был мёртвым механическим звуком, без цвета, вкуса, запаха, без колокольчиков и переливов, которые звучали в нём раньше, а только когда они исчезли, стало ясно, что они были. – Душу спасти запутавшуюся.
– Я давно выпутался и начал новую жизнь, ты же знаешь, вместе с тобой с того дня, как ты сюда попала, – В. Д. говорил без вызова, упрёка, но с мягкой шутливостью, чтобы Люба не думала, что он её жалеет.
– Ты жалеешь меня, – отвечала она без улыбки и без строгости. – Какая жена из калеки? Брат любит сестру богатую, а муж жену здоровую. Я не могу принять такой жертвы.
– Но я жизнь прожил, у меня уже всё было, и жена, и семья. Мне ничего не надо. Мы обвенчаемся, я буду жить с тобой, для тебя. Я этого хочу! Ты будешь моим монастырём, Любочка.
– Меня больше так не зовут. Меня будут звать по-другому. При постриге дают новое имя.
– При постриге!?
– Ты не ослышался. Я уже всё решила. Я буду молиться за нас обоих.
– А что же яааах, – он задохнулся, хотел спросить «буду делать?», а спросил, – могу для тебя сделать?
– Иди. С миром.
Любовь Несницкая стала послушницей Успенского Колоцкого монастыря. Взяли её из милосердия; никаких нелёгких повинностей послушницы выполнять она не могла, дышать ей – и то было в тягость, в груди хрипел сломанный орган. Она подолгу молилась перед иконой Божьей Матери, найденной когда-то крестьянином на дереве и исцелившей многих страждущих, молилась, но не просила об исцелении для себя. Она благодарила Бога, что он ей послал В. Д., и она своё отлюбила. Она молилась и за него. Для неё он был чист и свят, её любовь смыла с него все грехи, если они были, она их не находила. Образ его в её глазах был обрамлен лучами. И лучи эти сжигали всякую мирскую шелуху.
Приходил, слышите, приходил, а не приезжал на своём щегольском автомобиле, пешком от станции Колочь, приходил навестить её он, раб Божий Василий Подлинник. Он тоже преобразился; в сорок-то лет стал похож на старца, Бояна вещего с длинными до плеч белыми волосами.
Любовь позвали выйти к нему, да она и без того сама почуяла его приближение, припала к узкому оконцу в стене, видела, как он мерял шагами можайскую землю, как входил в надвратную арку, осеняя себя крестом и заглядываясь на тонкую высокую башенку на крыше храма. Люба сама её любила, такую свечечку, поставленную небесам навека.
Она спряталась в стене, когда он проходил мимо неё, слыша шарканье его шагов; скомканная, оборванная кинолента памяти выдала ей шорох шин, лунную ночь, полушёпоты, сердце забилось набатом в ушах, она чуть не упала, хорошо, прижалась лбом к холодной суровой стене. Она не хотела уносить на небо никаких привязанностей, кроме как к Царице Небесной. Для того и дана жизнь, чтобы отлюбить всех, кого любить суждено. А на небо надо уходить с лёгким сердцем, не связанным никакими узами.
В. Д. всё понял. Побродил по монастырскому двору, коленопреклонился в храме, свечу зажёг и побрёл со двора, глядя своими безпросветно синими глазами в безпросветно синее небо.