С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1.
Шрифт:
Зачем же Есенину понадобилась эта сказка о деде-старообрядце? За полгода до знаменательной январской беседы с А. А. Блоком, когда впервые появилась на свет эта легенда, Есенин писал А. В. Ширяевцу:
«Бог с ними, этими питерскими литераторами ‹…› они совсем с нами разные. ‹…› Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова с поверием наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники. Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина.
Тут о „нравится“ говорить не приходится, а приходится натягивать свои подлинней голенища да забродить в их пруд поглубже и мутить, мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это — ты. Им
Есенин тогда был захвачен идеей утверждения иллюзорного крестьянского царства. В громах революции ему мнилось осуществление вековечной мечты крестьянства о некоем вселенском вертограде, «где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где „избы новые, кипарисовым тесом крытые“, где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой». Эта крестьянская утопия жила в нем издавна, была впитана вместе со сказками и поверьями, со всем традиционным укладом коренной среднерусской крестьянской семьи, в которой он родился и рос. Он по праву ощущал себя певцом этой неведомой, но такой желанной сердцу каждого крестьянина страны. В своем крестьянском первородстве видел неоспоримое право на то, чтобы быть ее пророком. Когда он в эти же месяцы писал:
С иными именамиВстает иная степь —и к этим «иным именам» причислял А. В. Кольцова, Н. А. Клюева и себя, то в этом было не только осознание родства (полного, нет ли, и родства в чем именно — вопрос другой), но и осознание собственного противостояния и противостояния других, почитаемых соратниками поэтов, всей остальной литературе. «Романцу» и «западнику» А. А. Блоку, по мысли Есенина, не дано быть певцом этой новой, рождающейся в мужичьих яслях Руси, это кровное право его, Есенина.
И вот, видимо, чтобы как можно убедительнее и нагляднее доказать собеседнику это свое право, чтобы и тени сомнения у того не могло возникнуть, — ибо как иначе объяснить подобный поворот в беседе? — выдвигает Есенин легенду о деде-старообрядце, рисуя тем самым себя выходцем из сверхглубинных слоев народа, наследником мудрости пращуров.
Эту легенду Есенин повторял потом не раз. Некоторые критики, приняв ее на веру, дали ей долгую жизнь рядом с именем поэта. Воздействием деда-ведуна, книжника и церковника, пытались, в частности, объяснить отсутствие острых социальных мотивов в ранней лирике Есенина. На деле же церковность домашнего, детского воспитания Есенина отнюдь не превышала церковности и религиозности обычной, рядовой крестьянской семьи. Разве только родной дом стоял против церкви и бабушка, ради приработка, пускала ночевать «богомазов», работавших там. Товарищ по детским играм Клавдий Воронцов рассказывает, как этот «христолюбивый отрок» устроил явление «чудотворной иконы», стащив из дома обычный образ и поставив его с зажженной свечкой в выкопанной на берегу Оки пещерке. Он же рассказывает о том, как Есенин, еще мальчиком, снял с себя крест и как его ругали «безбожником».
Видя и учитывая все это, нельзя, разумеется, забывать о том, что Есенин в своих ранних стихах называет себя то «ласковым послушником», то «смиренным иноком», что у него мелькают строки вроде следующих: «В сердце почивают тишина и мощи», «Чую радуницу божью», «В елях — крылья херувима», что в его стихах даже петухи на дворе запевают не что-нибудь, а обедню. Но это уже другой вопрос — вопрос об источниках образной системы ранней лирики Есенина, вопрос об ее особенностях.
Если в распространении мифа о деде-церковнике отчасти повинен сам поэт, то вот пример другой легенды, тоже немало лет жившей рядом с его именем, но уже сочиненной без его участия. Речь идет об обстоятельствах военной службы Есенина в Царском Селе, о его якобы близости к монархическим кругам.
Один из его современников писал: «Поздней осенью 1916 года вдруг распространился и потом подтвердился „чудовищный слух“: „наш“ Есенин, „душка“ Есенин, „прелестный мальчик“ Есенин представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце, читал ей стихи, просил и получил от императрицы разрешение посвятить ей целый цикл в своей новой книге!»
Теперь даже трудно себе представить степень негодования, охватившую тогдашнюю «передовую общественность», когда обнаружилось, что «гнусный поступок» Есенина не выдумка, не «навет черной сотни», а непреложный факт. Бросились к Есенину за разъяснениями. Он сперва отмалчивался. Потом признался. Потом взял признание обратно. Потом куда-то исчез, не то на фронт, не то в рязанскую деревню…
Возмущение вчерашним любимцем было огромно. Оно принимало порой комические формы. Так, С. И. Чацкина, очень богатая и еще более передовая дама, всерьез называвшая издаваемый ею журнал «Северные записки» — «тараном искусства по царизму», на пышном приеме в своей гостеприимной квартире истерически рвала рукописи и письма Есенина, визжа: «Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!» Тщетно ее более сдержанный супруг Я. Л. Сакер уговаривал расходившуюся меценатку не портить здоровья «из-за какого-то ренегата».
Опубликованные за последние десять — пятнадцать лет документы позволили довольно полно представить реальные обстоятельства зачисления Есенина санитаром в Царскосельский полевой военно-санитарный поезд N 143, его службы там с апреля 1916 по март 1917 года и выступления на одном из концертов в присутствии Александры Федоровны. Дело обстояло так: призванный, как и тысячи других «ратников второго разряда», Есенин при содействии Н. А. Клюева был зачислен санитаром в военно-санитарный поезд, причисленный к одному из царскосельских лазаретов, находившемуся под патронажем императрицы. В этом лазарете, размещавшемся в так называемом Феодоровском городке — комплексе зданий, возведенных в псевдорусском «петушковом» стиле, который почитался в определенных кругах за истинно национальный, периодически устраивались концерты для раненых.
В одном из таких концертов, состоявшемся 22 июля 1916 года, Есенин читал свои стихи. Потом его водили представляться императрице, которая обронила несколько слов. В этом концерте, как и в других, приняли участие многие известные и не очень известные петроградские артисты. Для всех выступавших это было заурядным событием, одним из очередных концертов. Никто и не вспоминал потом об этом случае.
С санитарным поездом, как и другие служащие, сестры, врачи, Есенин не раз выезжал на фронт. «Многие льготы», о которых он упоминает в одной из автобиографий, состояли разве что в том, что он получал изредка увольнительные в Петроград и мог встретиться кое с кем из литературных знакомых, да раз после операции аппендицита получил увольнительную на две недели и съездил на родину. Рядом с ним служили санитарами и писарями десятки таких же вчерашних новобранцев, которые тянули свою солдатскую лямку. Вот эта вполне ординарная солдатская служба молодого поэта и стала под пером иных современников основой фантастических домыслов.
Глухие отсветы каких-то петроградских разговоров, близкие по духу тому, что приведен, встречаются в воспоминаниях В. Ф. Ходасевича и некоторых других современников. Но самое поразительное, что эта легенда вдруг нашла поддержку у одного из современных исследователей, попытавшегося на этой основе говорить о «царистских настроениях поэта».
Особенно много подобных россказней в историю есенинской жизни внесли его «собратья» имажинисты. Их мемуары полны всевозможными историями о самых невероятных похождениях, главным героем которых выступает Есенин. При этом ему отводится роль не только участника, но едва ли не организатора и вдохновителя. Пальму первенства здесь удерживает «Роман без вранья» А. Б. Мариенгофа.