Сад Аваллона
Шрифт:
Дрожь, похожая на судорогу, сотрясла тело Луциана, когда он вспомнил, что родного дома больше нет. Через полтора года после его отъезда в Лондон отец умер. Несколько дней Луциан пролежал в оцепенении – во власти горя и страшного осознания того, что отныне он навеки один. Мисс Дикон переехала к своим дальним родственникам в Йоркшир, и со старым домом было покончено. Луциан пожалел, что так редко писал отцу. С какой горечью перечитывал он теперь письма мисс Дикон: «Твой бедный отец все время ждет весточки от тебя, – писала она. – Это для него единственное утешение. Он чуть не слег, когда ты прислал ему деньги к Рождеству, – был уверен, что тебе пришлось голодать, чтобы скопить такую сумму. А он-то надеялся, что ты приедешь на праздники, и чуть ли не за три месяца принялся уговаривать меня, чтобы я испекла рождественский пирог».
Луциан лишился не только отца, но и последней человеческой привязанности.
Теперь Луциан горевал, что больше некому писать и что он больше никогда не увидит свой дом. Вернулся бы он на Рождество, будь жив отец? Луциану казалось странным, что самые обыденные вещи вызывают в людях невыносимую боль, но именно воспоминание о пироге, по поводу которого так тревожился отец, вновь и вновь заставляло его плакать навзрыд. Он отчетливо слышал нервный, нарочито бодрый голос старого пастора: «Пора, давно пора подумать о нашем рождественском пироге, Джейн! Сами знаете, как его любит Луциан. Надеюсь, мальчик приедет к нам на это Рождество». А бедная мисс Дикон, конечно же, из себя выходила от ярости – надо же, заговаривать о рождественском пироге в июле! – и решительно пресекала приставания старика. Но теперь даже ее вечное ворчание казалось трогательным. На улице завывал ветер, в окно снова и снова ударял дождь. Луциан подумал, что его мысли о старом доме священника под сенью вязов были вызваны колдовскими шумами ветра – скрипом стволов, стонами ветвей, с плачем бьющих в стены дома, хлюпаньем влаги на раскисшей земле и барабанной дробью, которую издают отряхивающиеся от дождевых капель кусты перед домом.
И снова судорога страха сковала Луциана, но на этот раз он не понял, чего испугался. Какая-то тень омрачила его сознание, какое-то неуловимое, но страшное воспоминание отяготило мысли – быть может, то был последний угрюмый и мощный вал долгой депрессии, обрушившейся на него и поглотившей столько безвозвратно ушедших лет. Луциан попытался встать и прогнать от себя ощущение стыда и страха, которое казалось ему в эту минуту ужасающе реальным, хотя он и не мог понять, откуда оно пришло. Сонное оцепенение и усталость, навалившиеся после только что законченной работы, по-прежнему владели его телом и мыслями. Луциан едва мог поверить, что несколько часов назад работал за этим столом и как раз в тот момент, когда зимний день подошел к концу и начался дождь, выпустил ручку и со вздохом облегчения заснул в своем кресле. Ему казалось, что всю эту длинную и бурную ночь он проблуждал где-то в чужих краях и что там перед ним предстало видение тьмы, пламени и бессмертного червя. Но довольно! Хватит сидеть в темноте. Лучше припомнить те дни, когда, простившись с родными холмами и озерами, он перебрался в Лондон и принялся за работу в своей маленькой комнатке, затерявшейся на обшарпанной пригородной улочке.
Сколько лет Луциан трудился и страдал за этим столом! Он отрекся от своей мечты о великой книге, которая должна была родиться в порыве вдохновения, о том часе, когда его душа возгорится белым жаром творческой радости: с него будет довольно, если упорство, одиночество и воздержание позволят ему после всех мук отчаяния, всех горестей, всех неудач, разочарований и вновь возобновляемых безнадежных усилий написать книгу, которой ему не пришлось бы стыдиться. Луциан вновь сделался учеником, вновь прилежно грыз азы своей науки, чтобы в конце концов постичь суть ремесла. То были счастливые ночи. Луциан с теплотой вспоминал, как он сидел за столом в этой уродливой, оклеенной нелепыми обоями и заставленной дешевой мебелью комнатушке и писал до холодного и неподвижного лондонского рассвета – когда уже невозможно было отличить посверкивание газового фонаря от слабого света предутренних звезд. Работа казалась нескончаемой – Луциан давно уже понял, что его занятие столь же безнадежно и бесплодно, как поиски философского камня. В мертвой золе тигля, в удушливом дыме реактивов никогда не мелькнет проблеск золота, не явится великая сияющая книга – но сама работа над ней, чередующаяся с постоянными провалами, могла привести к удивительным открытиям.
О некоторых ночах Луциан вспоминал без стыда и страха – тогда он был весел и счастлив, запивал чаем черствый хлеб, курил трубку за трубкой и мог плевать на любого идиота, ухитрившегося издать очередную примитивную книжонку. Как он радовался, когда в сотый раз переписанная страница наконец удовлетворяла его, когда фразы, написанные в тихие утренние часы, лились, словно музыка. Луциан припоминал нелепые советы мисс Дикон и ухмылялся, перечитывая ее упреки, наставления и предостережения. Она ухитрилась даже подослать к нему мистера Долли-младшего. Этот респектабельный юнец заморочил ему голову рассказами о каких-то скачках в Ирландии, а затем перелистал все его книги в поисках «горяченьких сцен». Мальчишка источал дружелюбие и расположение, говорил покровительственно и готов был ввести Луциана в избранное общество подающих надежды клерков. Правда, он ничего не знал о современных последователях Эдгара По. Скорее всего, юнец не слишком благожелательно отозвался о Луциане в кругу семьи, поскольку приглашения на семейный чай, на которое так рассчитывала мисс Дикон, за этим визитом не последовало. А ведь семейство Долли водило знакомство со многими вполне обеспеченными и очень милыми людьми, и мисс Дикон полагала, что сделала все возможное, дабы ввести Луциана в лучшее общество северного предместья Лондона.
После визита юного Долли Луциан с радостью вернулся к тем сокровищам, которые прятал от глаз профанов. Он выглянул из окна, проследил за тем, как его гость вскочил на подножку заворачивавшего за угол трамвая, и с облегченным хохотом запер дверь своей комнаты. Порою, остро ощущая одиночество, Луциан начинал с тоскою мечтать о дружеских голосах, однако визит пригородного сноба излечил его от этой тоски, и он с острым наслаждением вернулся к своей волшебной работе в покое и безопасности, словно на необитаемом острове.
Но бывали и такие дни, которые Луциан до сих пор не решался оживить в своей памяти. Месяцы отчаяния и ужаса, пережитые им во время первой, проведенной в Лондоне зимы. Мозг Луциана расслабился: сколько же лет прошло с тех пор, как появились эти мучительные переживания? Они казались далеким прошлым, но в то же время пламя ужаса все еще полыхало перед Луцианом, заставляя его из осторожности прикрывать глаза. Одно ужасное видение по-прежнему стояло перед глазами – он не мог выбросить из головы зрелище давнишней оргии призрачных фигур, кружащихся в хороводе, и плевков пламени газовых ламп, адских курильниц, медленно вращающихся под яростным напором ветра. Было что-то еще, чего Луциан припомнить не мог, – и это что-то наполняло его ужасом, затаившись в потемках души, словно омерзительный зверь, скорчившийся в темной пещере.
И снова без всякой видимой причины Луциан представил себе заброшенный дом посреди поля. В такие страшные ночи, как эта, о стены дома наверняка бьется завывающий ветер, высокий вяз раскачивается и стонет у дверей, хлещет в окно дождь, а дрожащие кусты стряхивают влагу на рыхлую почву. Луциан выпрямился, пытаясь отбросить это видение, но вопреки собственной воле снова и снова рисовал себе влажные пятна на покосившихся стенах, склизкие следы плесени на подоконнике, узкую полосу света, пробивающуюся между занавесками, и чью-то смутную фигуру внутри – фигуру самого несчастного и одинокого в мире человека, навеки прикованного к этой разрушенной комнате. Нет, нет, все окна были совершенно черны, и внутри не светился ни единый лучик надежды. Одинокий человек сидел в полной темноте, прислушиваясь к завыванию дождя и ветра, к стонам и жалобам вяза, бьющегося о стены и крышу его дома. Луциан никак не мог избавиться от этого видения.
Сидя за столом и глядя в серую тьму, он почти наяву видел комнату, которая столько раз тревожила его воображение: опирающийся на тяжелую балку низкий потолок испещрен дымными пятнами, изломами и трещинами, а сама комната заставлена старой, обшарпанной и жалкой мебелью – софа, набитая конским волосом, протерлась до дыр и расшаталась, обрывки бледно-розовых, а местами уже грязно-черных обоев валялись на полу и узкими полосами свисали со стен. Запах распада, векового болота, гниющего дерева – все эти испарения забивали легкие и наполняли сердце страхом и тоской.