Сад Аваллона
Шрифт:
Это произошло спустя неделю или полторы после того, как я прочел и вырезал на память заметку о Ллантрисанте. Неожиданно я получил письмо от одного своего приятеля, который, будучи не в силах дождаться настоящего теплого лета, отправился на отдых в те самые, столь привлекательные для меня, края.
«Тебя наверняка заинтересует, — писал он, — что в Ллантрисанте были совершены весьма странные ритуальные действа. Войдя в церковь, на другой же день после них, я явственно ощутил вместо обычного запаха отсыревших каменных сводов густой дух благовонных курений».
Мне, однако, было известно нечто гораздо большее. Старый священник слыл непоколебимым приверженцем евангелической веры и скорее решился бы жечь в своей церкви адскую серу, нежели хоть раз использовать для курений ладан. Таким образом, из сообщения приятеля я не сумел вывести ровным счетом ничего, а потому через несколько недель сам отправился в Арфон [136] , решив лично разобраться в сообщенных мне фактах, а заодно и в другом весьма примечательном событии, также случившемся в Ллантрисанте.
136
Арфон —
2. Благоухание рая
Я прибыл в Арфон в самый разгар лета — знойного, цветущего, благоухающего всеми ароматами, коими безвозбранно наслаждаются жители этих мест. В Лондоне подобной погоды не было и в помине — напротив, казалось, что все ужасы и неистовства войны добрались наконец-то до лондонских небес и со злобным торжеством воцарились в них. По утрам солнце обрушивалось на город нестерпимым, все вокруг опаляющим зноем, но очень скоро со всех концов света стягивались чудовищные тучи, с полудня воздух мрачнел, и вслед за тем на улицы под раскаты грома и блистанье грозовых молний обрушивался неистовый, злобно шипящий ливень. Поистине в то лето лондонская погода сосредоточила в себе все пагубы вселенной, город будто облачился в траур — в сердцах лондонцев поселился ужас, а телесную оболочку их попеременно терзали удушливая черная мгла и опаляющий небесный огонь.
Нет, никакими словами я не сумел бы описать то ощущение высшего покоя, в который я окунулся, очутившись на морском побережье Уэльса; думаю, что всякому пришел бы здесь на ум образ внезапного перехода от тревог и ужасов земли к безмятежной идиллии рая. Тут была земля, погруженная, как мне казалось, в святой, счастливый сон, тут было море, бесконечно переливающееся в своих оттенках от оливина к изумруду, от изумруда к сапфиру, от сапфира к аметисту; белой своей пеной оно омывало основания могучих серых скал и билось в огромные темно-красные бастионы, прикрывающие собой заливы и бухты западного побережья; вот в эту-то страну я и прибыл — в эти благоухающие долины, полные дикого тимьяна и чудесно расцвеченные множеством мелких прелестных цветов. Казалось, само Божье благословение таилось в каждом васильке, само всепрощение в каждом лютике, сама радость в каждом венерином башмачке; утомленные мои глаза всюду находили отраду, обращаясь то к милым крохотным цветкам и вьющимся вокруг них деловито-веселым пчелам, то к магическому зеркалу океана, над которым плыли величественные белые облака, а само оно без устали играло и переливалось под лучами сверкающего в вышине солнца. А мой слух, измученный грохотом и скрежетом города, его праздным, полным бесплодной суеты шумом, наслаждался здесь невыразимым, неописуемым, умиротворяющим рокотом волн, набегающих на берег и вновь откатывающихся прочь, рождая мощные, гулкие отзывы в расщелинах прибрежных скал. Три или четыре дня я грелся на солнце, вдыхая аромат цветов и свежий запах морского ветра, но затем, понемногу приходя в себя, вспомнил-таки о связанных с Ллантрисантом странностях, изучением которых я мог наконец заняться на месте. Не скажу, чтобы я рассчитывал обнаружить здесь нечто исключительное, ибо, следует напомнить, я был заинтересован всего лишь ссылкой газетного репортера — или некоего уполномоченного лица? — на какие-то подозрительные огни; в этой заметке, по всей вероятности, отразилась вполне понятная тревога местных жителей по поводу световых сигналов, якобы кем-то подаваемых врагу, который, кстати, и в самом деле уже торпедировал одно или два наших судна в Бристольском заливе поблизости от Ланди. То, что я намеревался разузнать получше, было связано с упоминанием о «весьма примечательных событиях» при чьем-то чудесном выздоровлении, а также с письмом от Джексона, в котором говорилось о церкви в Ллантрисанте, якобы окуренной благовониями, то есть о событии в данном случае совершенно невозможном, учитывая тот факт, что старый мистер Эванс — приходский священник, рассматривал даже самые скромные украшения вроде цветных лент на одеяниях католических клириков воистину как знамения самого сатаны и присных его, как вещи, дорогие сердцу одного лишь папы римского, великого и неисправимого грешника. А тут вдруг благовония! Впрочем, на сей счет у меня уже имелись кое-какие собственные соображения.
Ибо, когда в понедельник, 9 августа, я добрался до Ллантрисанта и зашел в местную церковь, там и впрямь явственно ощущалось благоухание изысканных ароматических смол.
Между делом мне удалось возобновить знакомство и с самим приходским священником. То был весьма любезный и приятный старичок; во время моего предыдущего посещения его церкви мы встретились на церковном дворе как раз в тот момент, когда я с восхищением разглядывал стоящий там замечательно выполненный кельтский крест. Помимо покрывавшего крест очень красивого и сложного орнамента, на одной из его граней была надпись на огаме [137] , о значении которой ученые спорят до сих пор — кстати сказать, это один из самых известных крестов, оставшихся от кельтских времен. Так вот, мистер Эванс, увидев, что я с интересом разглядываю крест, подошел поближе и начал излагать мне, тогда еще незнакомому с ним человеку, свое — как я впоследствии выяснил, достаточно шаткое и неопределенное — толкование различных версий, высказываемых относительно смысла упомянутой надписи, и меня, помнится, позабавило его собственное весьма простое, но столь же твердое убеждение: дескать, на самом-то деле эти так называемые «огамские письмена» обязаны своим происхождением озорству местных мальчишек, выветриванию камня и просто воздействию времени. Напоследок меня угораздило задать вопрос о разновидности камня, из которого был вытесан крест, и тут священник удивительным образом оживился. Он начал с горячностью рассуждать о чисто геологических материях, стараясь — и, надо признаться, не без успеха — внушить мне, что крест или материал, из которого его вытесали, был доставлен в Ллантрисант с юго-западного побережья Ирландии. Этот факт показался мне чрезвычайно интересным, ибо служил любопытным свидетельством направления миграции кельтских святых, которых священник, к моему глубокому удивлению, причислял к истинным протестантам, хотя шаткие его доводы ограничивались лишь рассуждениями о древних крестах. Таким образом, при известной уступчивости с моей стороны, мы в конце концов отлично поладили друг с другом, что и дало мне повод нанести мистеру Эвансу повторный визит. На этот раз я обнаружил в нем существенную перемену. Не то чтобы он состарился — скорее напротив, даже как будто помолодел; при этом лицо его выражало подобие благостного ликования, чего я прежде никогда не замечал — мне вообще доводилось видеть подобное лишь на очень немногих лицах. Конечно же, мы потолковали о войне, поскольку такого разговора никак нельзя было избежать, о местных видах на урожай, о всяких прочих банальностях, прежде чем у меня хватило смелости упомянуть, что я посетил церковь и поразился, обнаружив в ней следы употребления церковных благовоний.
137
Огама (огамские письмена) — так именуется своеобразный алфавит, которым в древности пользовались кельтские племена Ирландии и Британии.
— Вы в чем-то изменили порядок богослужения с тех пор, как я бывал у вас в последний раз? Теперь вы пользуетесь ладаном?
Старик какого странно поглядел на меня и явно замешкался с ответом.
— Нет, — ответил он в конце концов, — никаких изменений не произошло. В церкви я не использую никаких благовоний. Я бы не отважился ни на что подобное.
— Но, — возразил я нерешительно, — вся церковь благоухает так, будто в ней только что совершилась великая месса, и...
Он резко оборвал меня, и голос его теперь звучал так торжественно и грозно, что я поневоле преисполнился едва ли не благоговейным трепетом.
— Я знаю, вы известный критикан и хулитель. — (Сами по себе эти слова из уст столь благообразного и почтенного человека несказанно меня удивили.) — Да, вы хулитель, притом наихудшего толка, я ведь читал ваши статьи, и мне известны ваше презрение и ваша ненависть к тем, кого вы в своем дерзком осмеянии называете протестантами, хотя ваш же собственный дед, викарий округа Карлион-на-Аске, тоже называл себя протестантом и гордился сим званием, а двоюродный ваш прадед Езекия, ffeiriad coch yr Castietown — Красный Священник Кастлтауна, — считался в свое время у методистов великим человеком? и народ, когда он совершал в церкви богослужение, стекался к нему тысячными толпами. Я был рожден и воспитан в Гламорганшире, и старые люди со слезами рассказывали мне, какой вокруг поднимался плач и с какой искренностью каялись люди в своих грехах, когда Красный Священник преломлял Хлеб и воздымал Чашу. Но вы богохульник и не видите вокруг себя ничего, кроме грубых явлений внешнего мира. Вы недостойны таинства, свершившегося здесь.
Я отошел от него, провожаемый градом отчасти вполне заслуженных мною упреков, слегка раздраженный, но в еще большей степени изумленный случившимся. Прекрасно сознавая, что все валлийцы до сих пор составляют единый сплоченный народ, едва ли не одну большую семью — сплоченный в такой степени, что англичанам просто не дано этого понять, — я все же никогда бы не рискнул предположить, что этому старому священнику известно хоть что-нибудь о моих предках и их деяниях. Что же касается моих статей и прочих подобных вещей, то я, конечно, знал, что их порой почитывает местный клир, но воображал себе, что мои высказывания не были по-настоящему поняты даже в Лондоне, не говоря уж о захолустном Арфоне.
Но все произошло именно так, и от самого священника Ллантрисанта мне не удалось добиться никакого объяснения тому странному обстоятельству, что здешняя протестантская церковь оказалась окуренной никак не приличествующими данному храму благовониями.
После этого разговора я принялся бесцельно бродить по улицам Ллантрисанта и наконец вышел к небольшой гавани, у причалов которой все еще велась, правда, в незначительных размерах, прибрежная торговля. Здесь стояла на якоре бригантина, и при свете дня ее крайне медленно и лениво загружали антрацитом — ибо к одной из странностей Ллантрисанта относится то обстоятельство, что именно здесь, где склоны гор изобилуют густыми лесами, из их недр производится добыча топлива совсем иного рода. Я пересек мостовую, отделявшую внешнюю часть гавани от внутренней, и расположился на скалистом берегу, над которым навис крутой, заросший лиственным кустарником пригорок. Морской отлив приближался к своему пику, и на обнажившемся мокром песке уже играли несколько детей, в то время как две женщины — судя по всему, их матери — вели неторопливую беседу, расположившись на ковриках в некотором отдалении от меня.
Сначала они говорили о войне, что в данный момент меня нисколько не интересовало, потому как я вдоволь наслушался подобных разговоров еще в Лондоне. Потом женщины ненадолго замолкли, после чего их беседа переключилась на совершенно другую тему, и тут я снова уловил ее нить. Я сидел на другой стороне большой скалы, и не думаю, чтобы эти дамы заметили мое присутствие. В то же время, хотя они и рассуждали о довольно странных вещах, в этом, собственно, не заключалось ничего такого, что поставило бы меня в положение подслушивающего чужие интимные тайны.