Сад Иеронима Босха
Шрифт:
Она стоит и ждёт. Джереми уже поднимает руки. Толпа ревёт. Уна знает, что сегодня на трибунах VIP-персоны, что весь мир замер у телевизоров. Это вопрос грамотной рекламы. Отличный пиар, именно так. Уна краем глаза поглядывает на Джереми. За её спиной — престарелые кардиналы.
И тогда Джереми говорит то, что говорит. Не то, что написано в сценарии.
Уна молчит. Она понимает, что происходит что-то не то. Позади неё перешёптываются кардиналы.
В это время Джереми руками раздвигает тучи и вызывает солнце. Когда это происходит, на Уну наваливается тяжёлое чувство благоговения. Оно обрушивается на неё, давит на
Джереми говорит о накормленных и напоенных, толпа качается в такт его движениям. Он похож на дирижёра, и его оркестр — самый большой в мире. Больше просто не существует. Миллионы людей. Миллиарды. Всё человечество подчиняется движениям этих рук.
А потом начинается самое странное. Самое величественное из всего, что Уна видела в своей жизни. Никакое кино не сможет даже отдалённо передать это. Никакой божественный экстаз и видения.
С неба сыплется манна. Белая пушистая масса, которую можно есть. Люди прыгают за ней, точно боятся, что она растворится в воздухе, в полуметре над их головами. А Уна просто протягивает руки ладонями вверх, и манна падает ей в ладони. Она поворачивается к толпе спиной, потому что всё остальное уже неважно. Теперь она никто для этой толпы, она даже не часть представления. Она — такой же размытый элемент окружения, деталь конструкции. Сейчас существует только Джереми Л. Смит, и более никто.
Она сползает вниз, её белые одежды пачкаются о балюстраду, но ей это безразлично. В обеих руках у неё — манна, и она откусывает от неё куски — попеременно из правой и из левой рук. Она смотрит в пространство и ничего уже не видит вокруг, потому что в этой манне — все вкусы, которые нравились ей на протяжении жизни. Это эклеры из булочной на одной из маленьких римских улочек, и жареная индейка в ресторане на виа Палермо, и запах свежих апельсинов, высыпающихся из переполненного грузовика под её окнами, и всё остальное — всё-всё-всё. Мгновение — и она обретает веру, как обретают её однажды все окружающие Джереми Л. Смита. Ей кажется, что Бог не просто есть где-то наверху, но он общается с ней, разговаривает — даже не как отец с дочерью, а как равный с равной. Это ощущение настолько прекрасно, что Уна не хочет ничего больше — только умереть прямо сейчас, чтобы это воспоминание стало последним в её жизни.
Когда Джереми покидает балкон, Уне помогают подняться. Это сильная мужская рука, Уна замечает только аккуратный рукав пиджака и белую манжету рубашки. Это Терренс О'Лири. Он тянет её вверх и улыбается.
В этот момент Уна не способна думать. Если бы она могла думать, ей бы пришло в голову, что она не знает этого человека. Что она видела его несколько раз, но по-прежнему не представляет, какую роль он играет в жизни Джереми и в её собственной. Она не способна даже поблагодарить его. Она просто идёт по коридору вслед за ковыляющими кардиналами. Два человека помогают передвигаться Рокки Марелли — умершему и воскрешённому кардиналу. Его судьба — это то, чего желала Уна. Манна небесная — последнее воспоминание. Диалог с Богом.
Уна цепляется за ручку одной из дверей и открывает её. Это одна из многочисленных «интерьерных» комнат дворца. Готика. Красный бархат. Уна садится на стул и откидывается назад. Она чувствует Бога в себе. Она становится частицей чего-то огромного, необъятного. Это любовь, так крепко сплетённая с верой, что разорвать эти узы неподвластно никому.
Это жизнь, думает Уна. Это такая жизнь, о которой она не могла и мечтать.
Джереми и Уна сидят на широком диване. По телевизору идёт какая-то мелодрама, но они не следят за сюжетом. Это штампованный фильм из сотен таких же голливудских киноблизнецов. У актёров знакомые лица, но Уна не может вспомнить их фамилий. Впрочем, дело вовсе не в фильме.
Джереми поглаживает волосы Уны. Сейчас ему просто хорошо. Сейчас ему не нужен секс, потому что в сексе нет гармонии. Секс — это развлечение, кайф, игра, страсть, сила. Но иногда хочется покоя, в котором есть умиротворение. И Джереми находит этот покой в Уне.
Ему кажется, что нужно что-то сказать. Но он не знает что, потому как никогда не говорил слов любви. Он кричал о ненависти многим людям. Он ненавидел всех вокруг себя и умел выразить это если не словами, то действиями. Теперь, когда нужно придумывать слова любви, Джереми оказывается беспомощным. Он напрягается, но никак не может сочинить ни одной фразы, которая не выглядела бы глупо.
В этом они похожи — всесильный Мессия и шлюха с римской улочки. Они способны были только ненавидеть. Или относиться равнодушно. Теперь им нужно говорить о любви, но они не умеют.
В этом есть резон. О любви лучше молчать. Любовь — это не то, о чём стоит разбрасываться словами.
Из телевизора играет музыка. Это вечно живые «The Beatles». Они поют «All You Need Is Love». И они, как всегда, правы. То, что нужно теперь Уне и Джереми, — это любовь. И это единственное, что им нужно.
Джереми уже принял решение ехать на войну, ехать в эпицентр чумы. Африка уже ждёт его, но сегодня она дальше, чем Марс и Венера. Если сейчас войдёт кардинал Спирокки и потребует немедленного спасения мира от инопланетных захватчиков, Джереми просто прикажет ему выйти. Пусть мир вокруг страдает от землетрясений и цунами, тонет в ненависти и безумии — всё это такие мелочи по сравнению с любовью.
Нежность. Самое правильное слово тут — это нежность.
Это снег в преисподней. Девочка с васильками в выжженном городе. Цветок на месте ядерного взрыва. Вода в пустыне.
«Скажи это, мой хороший», — вдруг говорит Уна, и Джереми уже понимает, что нужно сказать.
Это непростые слова. Перепихнуться — гораздо проще. Проще сделать куннилингус, проще устроить оргию в стиле «doggystyle». Проще сказать: «Я тебя ненавижу». Это, наверное, самые сложные в жизни слова.
Вам, вероятно, приходилось говорить их. Это ведь любовь, да, конечно. Но даже сказанные любимому человеку, эти слова выглядят искусственными, бессмысленными, составленными из отдельных букв. Как будто вы произносите какую-то глупость.
Если вы привыкаете к этим словам настолько, что говорите их легко и естественно, тогда это можно назвать любовью. Потому что у вас никогда не получится сказать их нелюбимому человеку. У вас не повернётся язык. Можно соврать насчёт чего угодно — но не тут. Тут — совсем другое.
Поэтому Джереми перекатывает на языке эти слова, будто пробуя их на вкус. Они смешные, странные, но они ему нравятся. Он может произнести их. Он может сказать их только Уне, и никому другому.
«Я люблю тебя», — говорит он.