Сад камней
Шрифт:
Когда у человека в детстве нет своей территории, это навсегда. Если вся твоя приватность впихивалась в единственный запирающийся ящик стола - претендовать на большее личное пространство ты уже никогда не сможешь. Впрочем, это как раз не особенно мешало мне жить - не в нашей профессии, построенной на постоянном контакте, на ветвистых взаимоотношениях и связях, необходимых для запуска человеческого механизма из множества кое-как пригнанных деталей. В силу ее специфики я попросту не могла позволить себе самодостаточного одиночества - даже если б и умела.
Маму
– …Вы слушаете?
– Да, конечно, Таша. Рассказывай.
– Зимой он живет вон там, за печкой. Ходит по ночам, если не знать, то немножко страшно. А весной убегает в лес, до самых холодов. В этом году не вернулся еще. Я как раз жду.
Кивнула, не стала переспрашивать: какое-то животное, наверное, не все ли мне равно, и незачем обижать ребенка, обнаруживая невнимание. Ташина комната была большая, просторная, как павильон на старой студии, и такая же пустая. Печка, лавка, сундук, пирамидка из трех подушек на лавке, льняные занавесочки и тюль на маленьком окне, почти не пропускающем света - золотые пылинки парят в узком квелом луче, - и две пестрые дорожки на полу, косым крестом от печки до сундука и от дверей к окну. Слишком много лишнего, невостребованного пространства - но все оно принадлежит ей одной, и это самое главное.
– А где твои игрушки?
Яркая, светоносная улыбка:
– Сейчас покажу.
Как легкий зверек, Таша прыгнула к сундуку, поколдовала над замком, откинула крышку. И принялась вынимать одну за другой, бережно, невесомо, все они лежали у нее в отдельных ячейках, переложенные чем-то желтым и мягким, вроде ваты или пакли, завернутые в тряпочки, которые она разворачивала осторожно, словно обезвреживала мины, установленные на бесценных произведениях искусства…
Что-то древнее, аутентичное, резное и расписное, ручной работы - я так думала. Какие у нее еще могли быть игрушки?
Таша расставляла и рассаживала их даже не в ряд - причудливой шахматной цепочкой, исполненной тайного смысла. Голенастых барби с неродными головами и пучками кислотных синтетических волос. Аляповатых заводных черепах, лягушек и птиц с выломанными, по счастью, батарейками. Плюшевых зверей дикой расцветки и неопределимых биологических видов. Дешевые машинки, паровозики и кораблики мейд-ин-чайна. Разрозненные детали пластмассового конструктора, каждая в своем лоскутке. И так далее.
– Нравится?
Кивнула, сглатывая противный, как несъедобная слизь на языке, привкус откровенного вранья:
– Да. Кто их тебе подарил?
Она с готовностью, с ожидаемым удовольствием начала рассказывать. Вот эту барби - Отс, и мишку тоже Отс, а слоника прислали из города на праздник, а машинку - Мишка Каменок, он был хороший, не то что братья, жалко, что уехал. Конструкторинки сама нашла возле каменковского дома, уже после, когда никого не осталось, вы никому не рассказывайте, а если вернутся и будут искать, я отдам. И черепашку Отс, но уже давно. Она раньше танцевала и пела песенку, а сейчас просто. Очень жалко, но все равно красиво.
– Красиво, - машинально повторила я.
А в общем-то, оно же так и есть. Красота как безукоризненность, стиль, гармония, сад камней - по сути недостижима, и потому красотой в обычной жизни чаще всего назначается то, что, наоборот, резко выпадает из стилистики, выделяется на фоне, сверкает парадоксальной неожиданностью. Простейший прием, который сама же неоднократно пользовала, особенно в документалке, заказной, необязательной; но я же никогда не умела так, чтобы совсем уж спустя рукава, левой ногой, без единого гениального кадра - или косящего под таковой. Россыпь граненых гаек и болтов на снегу из “Профессионалов”: Пашка плевался тогда откровенной, фальшивой постановочности кадра, а теперь его, по слухам, показывают первокурсникам в Стекляшке. Красота - это просто. Ее должно быть сразу видно, в упор, хлестким изумлением по глазам, а остальное не имеет значения.
Под конец Таша достала из сундука и пару совсем других игрушек, что-то деревянное, струганое, потемневшее и затертое временем. Бросила на ковровую дорожку небрежно, без уважения к возрасту, ручной уникальной работе и прочим нездешним предрассудкам. Китайские штамповки в ее мире ценились несравненно выше, и понятно почему. Небрежно, уже отвернувшись, захлопнула крышку сундука.
Я успела увидеть в последний момент, пока она падала, смыкалась, как лягушачья пасть, дождавшаяся мухи. Нет, разглядеть не успела. Но зацепилась, заподозрила, подалась вперед:
– Таша, открой.
– Что?
– Сундук. Открой, пожалуйста.
Она удивленно вскинула глаза, сидящая на корточках, сосредоточенная на прическе пергидрольной барби. Моя просьба была непонятна, потому что вылезала за горизонт новосозданного только что на ковровой дорожке ослепительного игрушечного мирка. Таше не хотелось отвлекаться.
– Если хочешь, я сама, сиди. Можно?
Пожала плечами, возвращаясь к игре. Я ступила вперед, подошла вплотную, нагнулась, пробуя подцепить крышку - наверное, нужно под другим углом, не с той стороны, тяжело-то как, - и наконец откинула, раскрыла, рывком преодолев сопротивление, будто створку гигантского моллюска с перерезанным мускулом внутри.
Внутри. Да.
Обратная сторона тяжелой крышки была забита фанерой, зернистой, вернее, волнисто-рельефной под слоем то ли пыли, то ли плесени или паутины - мутного сероватого налета, и его надо было срочно счистить, стереть, проявить скрытое в нем, словно в необработанном камне. Провела размашисто раскрытой ладонью, тут же окрасившейся грязно-бурым, а затем, подкатив к плечу рукав кольчатого свитера - всей рукой, предплечьем, собирая на себя паутину и пыль, ощущая кожей ту наждачно-пружинистую рябь, какую создают единственно мазки масляной краски, мелкие, частые, выпуклые, теснящиеся, наползающие один на другой.