Сафо
Шрифт:
Впереди просека, поваленные деревья, груды щепок, кровоточащей коры, кучи хвороста, угольные ямы… Ниже виден пруд, над которым поднимается белый пар, а на берегу пруда заброшенный домишко с обваливающейся крышей, с раскрытыми, разбитыми окнами – Ошкорнова мертвецкая. Дальше лес, поднимаясь в гору, тянется до самого Велизи: рыжий кустарник и часто насаженные печальные строевые деревья… Жан остановился.
– Давай отдохнем.
Они сели на длинное срубленное дерево, когда-то бывшее дубом, число веток которого можно было определить по числу ран, нанесенных ему топором. Здесь было тепло, не так мрачно благодаря отраженно падавшему бледному
– Как тут хорошо!.. – сказала она, разнеженно опустив голову ему на плечо и намереваясь поцеловать его в шею.
Он отстранился, взял ее за руку. Заметив, что лицо его неожиданно приняло жесткое выражение, она испугалась:
– Что такое? Что с тобой?
– Печальная новость, мой милый друг… Помнишь: вместо меня поехал Эдуэн?..
Он говорил запинаясь, хриплым голосом, звук которого поначалу изумил его самого, но который все же окреп к концу заранее придуманной им истории… Эдуэн, прибыв на место назначения, заболел, и Жан должен замещать его… Ему легче было это выговорить, потому что это было не так жестоко, как голая правда. Лицо у Фанни стало даже не белым, а серым, но она с остановившимся взглядом выслушала Жана до конца, не прерывая.
– Когда же ты едешь? – спросила она и отпустила его руку.
– Нынче же вечером… ночью… – ответил Жан и с фальшивой грустью в голосе добавил: – Я хочу провести сутки в Кастле, оттуда в Марсель, а из Марселя…
– Довольно! Не лги! – крикнула она, и вихрь ярости сдернул ее с места. – Не лги, все равно не умеешь!.. На самом деле ты женишься… Это тебя твоя семейка настраивает… Они так боятся, что я тебя удержу, что я тебя не пущу охотиться за тифом или за желтой лихорадкой!.. Теперь они довольны… Барышня, наверное, в твоем вкусе… А я-то тебе еще в четверг галстук повязывала!.. Надо же быть такой дурой!
Она смеялась надрывным, ужасным смехом, от которого у нее кривился рот, и Жану была видна дыра сбоку: по-видимому, только что – прежде Жан этого не замечал – сломался один из ее чудных, перламутровых зубов, которыми она так гордилась. Ее сразу осунувшееся, землистого цвета, лицо, ее убитый вид и еще эта дыра во рту – все переворачивало Госсену душу.
– Выслушай меня… – сказал он и, взяв ее за плечи, насильно усадил напротив себя. – Ну да, я женюсь… Ты отлично знаешь, что на этом настаивал мой отец. Да и не все ли тебе равно, раз я так или иначе должен уехать?..
Фанни высвободилась – она боялась смягчиться.
– Значит, ты заставил меня отшагать по лесу целую милю только для того, чтобы мне об этом сообщить?.. Если, мол, она станет кричать, никто не услышит… Да нет, ты же видишь: ни одной вспышки, ни одной слезы. Хоть ты и красавчик, а ты у меня вот где сидишь… Можешь убираться, я тебя удерживать не стану. Давай тягу на остров вместе с женой, вместе с твоей «крошкой», как у вас принято выражаться… Она, наверно, чистюля, эта твоя крошка… Страшна, как горилла, а может, уже и с пузом… Ведь те, что тебе ее выискали, такие же простофили, как ты.
Фанни уже не в состоянии была сдерживаться – она вылила на Госсена целый ушат оскорблений, помоев, а когда выплеснула, то была лишь способна с вызывающим видом, с каким показывают кулак, бормотать себе под нос:
– Трус!.. Лгун!.. Трус!..
Теперь уже Госсен слушал молча и не делал ни малейших усилий, чтобы остановить ее. Он предпочитал видеть ее именно такой – грубой, отталкивающей, родной дочерью дядюшки Леграна. Так ему легче будет с ней расстаться… Догадалась ли Фанни? Кто знает! Но только она вдруг смолкла, упала плашмя на землю, уткнулась лицом в колени Жана и забилась в исступленных рыданиях, прерывавших ее мольбу:
– Прости меня, пожалей!.. Я тебя люблю, у меня никого нет на свете, кроме тебя… Любовь моя, жизнь моя, не уходи от меня!.. Не покидай меня!.. Как же я буду жить без тебя?
Ее душевная боль отзывалась в его душе… Этого-то он и боялся!.. При виде ее слез в горле у него тоже закипали слезы, и он запрокидывал голову, чтобы они не выливались, он старался подавить их глупыми словами и все выставлял один и тот же разумный довод:
– Но ведь я все равно должен уехать…
Выпрямившись, она вложила в свой вопль всю крепость еще не утраченной ею надежды:
– Не уезжай! Послушай, что я тебе скажу: не прогоняй меня, – я тебя еще не долюбила… Так любить тебя, как я, никто уже не будет… Ты успеешь жениться – ведь ты еще так молод… а моя песенка скоро будет спета… Я уже буду тебе не нужна, и наш разрыв произойдет сам собой.
У Госсена хватило решимости встать, и он уже собирался сказать ей, что все ее усилия напрасны, но Фанни вцепилась в него и, волочась за ним на коленях по не просохшей в этом низком месте грязи, в конце концов заставила сесть на место и, снова положив голову ему на колени, дыханием, излетавшим из ее уст, тем влекущим, призывным, что было в ее взгляде, детскими ласками, – она то гладила его по лицу, которое принимало все более напряженное выражение, то ерошила ему волосы, то проводила пальцем по губам, – попыталась разжечь потухший костер их любви, шепотом напоминала ему об изведанных наслаждениях, о блаженном изнеможении, о долгих самозабвенных объятиях в воскресные дни. И все это ничто по сравнению с тем, что она обещает подарить ему в будущем. Его ожидают иные поцелуи, мгновенья иных восторгов, она придумает для него новые ласки…
Фанни нашептывала Госсену слова, которые мужчины слышат у дверей вертепов, а по щекам у нее катились крупные слезы, лицо выражало ужас и муку, она силилась отогнать от себя грозное видение, молила, словно заклиная его:
– Не хочу, чтоб это было!.. Скажи, что ты меня не бросишь!..
И снова рыдания, стоны, мольбы о пощаде, как будто в руках у него она видела нож.
Палач оказался столь же малодушным, как и его жертва. Ее ласки не страшили его, тем паче – ее гнев. Госсена обезоруживало ее отчаяние, этот крик раненой лани, наполнявший лес и замиравший на глади стоячей, гнилостной воды пруда, куда опускалось багровое печальное солнце… Госсен знал, что ему будет тяжело расставаться с ней, но такой острой боли он не предчувствовал. Только его ослепленность новой любовью не дала ему схватить ее за обе руки, заставить подняться с колен и сказать ей: «Я остаюсь, успокойся, я остаюсь…»
Сколько времени они так мучили друг друга?.. Солнечный шар превратился в полосу, все сужавшуюся на западе. Вода в пруду стала дымчатой. Казалось, ядовитые его испарения распространяются по оврагу, по лесу и по холмам. В наступавшей темноте Госсен видел лишь обращенное к нему бледное лицо Фанни и ее раскрытый рот, откуда исходил неумолчный стон. Наконец стало совсем темно, и крики затихли. Они сменились нескончаемыми потоками слез, тем затяжным дождем, которому предшествует бушеванье грозы, и глухими, глубокими стонами, словно ей мерещилось что-то страшное и неотвязное.