Сага о Форсайтах: Собственник
Шрифт:
Остались светло-серые перчатки, осталась презрительная улыбка на губах, но что теперь у него на сердце?
Стулья быстро пустели, но Сомс не уходил, словно заставляя Ирэн вытерпеть наказание. Раза два он заговаривал с ней, и она наклоняла голову или с усталой улыбкой отвечала “да”.
Вдоль ограды шел какой-то человек; он шагал так быстро, что прохожие оборачивались и смотрели ему вслед.
– Посмотри на этого болвана! – сказал Сомс. – Бежит сломя голову по такой жаре!
Ирэн быстро повернулась в ту сторону; он взглянул на нее.
– А! – сказал
И он сидел не двигаясь и насмешливо улыбался, чувствуя, что Ирэн тоже затихла и тоже улыбается.
“Поздоровается она с ним или нет?” – думал Сомс.
Но Ирэн не поздоровалась.
Босини дошел до ограды и повернул назад, пробираясь между стульями, точно пойнтер по следу. Увидев их, он остановился как вкопанный и приподнял шляпу.
Улыбка не сходила с лица Сомса; он тоже снял цилиндр.
Босини подошел к ним, вид у него был совершенно измученный, как у человека, уставшего после тяжелого физического напряжения; пот каплями выступил на лбу, и улыбка Сомса, казалось, говорила: “Трудно тебе пришлось, любезный!..”
– И вы тоже в парке? – спросил Сомс. – А мы думали, что вы презираете такое легкомысленное времяпрепровождение!
Босини, казалось, ничего не слышал; его ответ предназначался Ирэн:
– Я заходил к вам; думал застать вас дома.
Кто-то сзади окликнул Сомса и заговорил с ним; обмениваясь со знакомым ничего не значащими словами. Сомс не расслышал ее ответа, и в голове у него созрело решение.
– Мы идем домой, – сказал он Босини, – пойдемте с нами, пообедаем вместе.
В его словах была какая-то бравада, какой-то странный пафос. “Вы не обманете меня, – говорил его взгляд и голос, – смотрите, я доверяю вам, я не боюсь!”
Они отправились втроем на Монпелье-сквер, Ирэн шла посредине. На людных улицах Сомс шагал впереди. Он не прислушивался к их разговору; внезапно принятое решение довериться им овладело всеми его мыслями. Как игрок, он повторял себе: “Я не могу отбросить эту карту – надо сыграть и на нее. У меня не так уж много шансов”.
Сомс торопливо переоделся, услышал, как Ирэн вышла и спустилась по лестнице, и после этого еще целых пять минут помедлил у себя в комнате. Затем он сошел вниз, нарочно хлопнув дверью, чтобы предупредить их. Они стояли у камина, кажется, разговаривали, а может быть, и нет; он не разобрал.
Весь долгий вечер Сомс разыгрывал свою роль в этом фарсе – в его обращении с гостем дружелюбия было даже больше, чем обычно; и когда, наконец, Босини поднялся, он сказал:
– Заходите почаще, Ирэн любит поговорить с вами о постройке!
И опять в его голосе прозвучала какая-то бравада, какой-то странный пафос; но рука его была холодна как лед.
Верный своему решению, он отвернулся, чтобы не видеть их прощания, отвернулся, чтобы не видеть жены, не видеть ее волос, отливающих золотом при свете висячей лампы, ее скорбных улыбающихся губ, не видеть глаз Босини, который смотрел на нее, как смотрит собака на своего хозяина.
И Сомс лег спать в полной уверенности, что Босини влюблен в его жену.
Ночью было душно, так душно и тихо, что даже из окон, открытых настежь, шла духота. Он долго лежал, прислушиваясь к ее дыханию.
Вот она может спать, а он лежит не смыкая глаз. И, лежа без сна. Сомс твердо решил играть роль спокойного, доверчивого супруга.
Перед рассветом он тихо встал и, пройдя в соседнюю комнату, остановился у открытого окна.
Ему нечем было дышать.
Он вспомнил ночь четыре года назад – ночь накануне свадьбы, такую же душную и жаркую.
Он лежал тогда в кресле у окна своей гостиной на Виктория-стрит. В соседнем переулке кто-то с грохотом ломился в дверь, вскрикнула женщина; он помнил, как будто это случилось совсем недавно, драку, стук захлопнутой двери, мертвую тишину, наступившую вслед за тем. А потом в призрачном, уже не нужном свете уличных фонарей появился поливальщик улиц со своей тележкой; Сомсу казалось, что он опять слышит ее грохот – все ближе и ближе; вот тележка проехала, и звуки постепенно замерли вдали.
Он высунулся из окна, выходившего во дворик, и увидел первые рассветные лучи. На мгновение контуры стен и крыши расплылись, затем выступили снова уже более четко.
Он вспомнил, как фонари заливали бледным светом всю Виктория-стрит; вспомнил, как он торопливо оделся и вышел, миновал дома и сквер и, очутившись на той улице, где жила она, остановился, глядя на маленький дом – тихий, посеревший, как лицо мертвеца.
И вдруг, как бред в мозгу больного, перед ним пронеслась мысль: “А что делает он – этот человек, который не дает мне покоя, который был здесь сегодня вечером, который влюблен в мою жену; может быть, бродит там на улице, ищет ее, как искал сегодня днем; может быть, не спускает глаз с моего дома?”
Он прокрался через площадку лестницы, осторожно отодвинул штору и растворил окно.
Сероватая мгла окутывала деревья в сквере, словно ночь, как большая пушистая бабочка, пролетая, задела их крыльями. Фонари все еще горели бледным светом, но на улице было пустынно, ни живой души кругом!
И вдруг в мертвой тишине откуда-то издали, еле слышный, донесся крик, взметнувшийся, словно голос чьей-то души, изгнанной из рая и тоскующей о своем счастье. Вот опять, опять! Сомс вздрогнул и затворил окно.
И вспомнил: “А! Это павлины кричат в парке”.
XII. ДЖУН ЕЗДИТ С ВИЗИТАМИ
Старый Джолион стоял в тесном холле гостиницы в Бродстэрзе, вдыхая запах клеенки и сельди, которым бывают пропитаны все респектабельные пансионы на морском побережье. На кресле – лоснящемся кожаном кресле с продранной в левом углу спинки обивкой, сквозь которую виднелся конский волос, – стоял черный саквояж. Старый Джолион укладывал в него бумаги, номера “Таймс” и флакон одеколона. На сегодня были назначены заседания “Золотопромышленной концессии” и “Новой угольной”, и он собирался в город, так как никогда не пропускал заседаний. “Пропустить заседание” означало бы лишний раз признаться в своей старости, а жадный форсайтский дух старого Джолиона никак не мирился с этим.