Сахалин
Шрифт:
Вот больной, мужчина средних лет, ранняя проседь в волосах. Красивое, умное, интеллигентное лицо.
Чем он болен?
Не надо быть доктором, чтобы сразу определить его болезнь по лихорадочному блеску глаз, по неестественно-яркому румянцу, пятнами вспыхивающему на лице, по крупным каплям пота на лбу.
Это - ссыльно-каторжный из бродяг, "не помнящий родства", учитель из селения Владимировки.
– Вы и в России были учителем?
– Был и учителем... Чем я только не был!
– с тяжелым вздохом говорит он, и печаль разливается по лицу.
А вот продукт каторжной тюрьмы, специально "сахалинский больной".
Молодой человек, казалось бы, такого здоровенного, крепкого сложения.
У него скоротечная чахотка от истощения.
Перед вами "жиган" - каторжный тип игрока. Игра - его болезнь, больше чем страсть, единственная стихия, в которой он может дышать.
Его потухшие глаза на все смотрят равнодушным, безразличным взглядом умирающего и загораются лихорадочным блеском, настоящим огнем только тогда, когда он говорит о игре.
Он проигрывал все: свои деньги, казенную одежду. Его наказывали розгами, сажали в карцер, - он играл. Он проигрывал самого себя, проигрывал свой труд и нес двойную каторгу, работая и за себя и за того, кому он проиграл.
Он месяцами сидел голодный, проиграв свой паек хлеба чуть не за год вперед, и питался "в одну ручку" - жидкой похлебкой - "баландой" без хлеба.
Его били жестоко, неистово; чтобы играть, он воровал, все что ни попадало.
В конце концов, он нажил истощение, скоротечную чахотку.
Он и тут, в лазарете, играл с больными, проигрывая свою порцию, но его скоро "накрыли" и игру прекратили. Он проигрывал даже свои лекарства.
Сахалинским больным все кажется, что им "жалеют лекарства" и дают слишком мало. Они охотно покупают лекарства друг у друга.
А вокруг этого несчастного такие же больные, умирающие, которые не прочь у умирающего выиграть последний кусок хлеба.
Вот отголоски "зимнего сезона".
Люди, отморозившие себе кто руки, кто ноги, иные на работах в тайге, другие во время "бегов".
Они разматывают свое тряпье, - и перед нами засыпанные иодоформом руки, ноги без пальцев, покрытые мокнущими ранами, покрывающиеся струпьями.
Их стоны, когда приходится ворочаться с бока на бок, смешиваются с бредом, идиотским смехом, руганью умалишенных.
Вот интересный больной, Иоркин, бывший моряк, эпилептик.
Ломброзо непременно снял бы с него фотографию и поместил в свою коллекцию татуированных преступников.
Иоркин татуирован с головы до ног.
На его груди выгравировано огромное распятие. Руки покрыты рисунками якорей и крестов, символами надежды и спасения, текстами священного писания.
У Иоркина религиозное помешательсво, соединенное, по сахалинскому обыкновению, с бредом величия.
– Мне недолго здесь быть, - говорит он, и глаза его горят экстазом.
– Меня ангелы возьмут и унесут.
А вот жертва, лишенная семьи.
Карпов, донской казак, из Новочеркасска. Сегодня он что-то весел, все время улыбается, и с ним можно говорить.
Он говорит охотно только на одну тему - о своей оставленной на родине семье: о братьях, матери, отце, жене. Как они живут, про их хозяйство. Говорит с увлечением, весь сияя от этих воспоминаний. Это - самые светлые для него минуты. Обыкновенно же его состояние - состояние тяжелой хандры, задумчивости. Он меланхолик.
Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и "соблюдает себя" для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.
– Тут много чертей!
– выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там.
– Есть! Есть! Вот они!
Начинается припадок.
Берегите ваши карманы. Рядом все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.
Его били смертным боем товарищи, и секло начальство, а он все продолжал оставаться "неисправимым". Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого "неисправимого негодяя" в лазарет.
– Ах, вон оно что!
– ахнули все.
– Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.
А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к "поспешной выписке".
Это - бродяга Немой.
– Семен Михайлович! Как поживаешь?
– спрашивает доктор.
"Семен Михайлович" улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.
– Да он что? Действительно, немой?
– Нет, он страдает одной из форм афазии, он не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.
И он только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой, страдальческой улыбкой.
В одну из минут просветления, когда к нему ненадолго вернулась способность речи, - он рассказал доктору свою историю.
Он не бродяга. Он крестьянин Новгородской губернии, Семен Михайлов Глухаренков. У него на родине есть семья. Жил он в Петербурге на заработках, заболел тифозной горячкой, лежал в больнице. Из больницы его выписали слишком рано, чересчур слабым. Денег не было ни гроша, паспорт был отослан на родину "менять", приходилось идти пешком. Едва выйдя за заставу, он "потерял сознание", а затем с ним "это и случилось". Его держали в полиции, судили, - на все вопросы он молчал. И пошел на полтора года в каторгу, а затем на поселение на Сахалине, как "бродяга Немой".
Вот та маленькая повесть, которую успел рассказать Семен Глухаренков доктору в минуту просветления, - и снова на его лице заиграла тихая, скорбная улыбка.
Над всем этим, - над трагическим молчанием "бродяги Немого", над тихими стонами, вырывающимися из глубины души, над тяжкими вздохами, перебранкой больных, над рассказами "жигана" об игре, над звуками удушливого кашля чахоточных, - звуками, в которых вы слышите, как у людей на куски разрываются легкие, над бредом и идиотским смехом помешанных, - над всем этим царит вечный, непрестанный крик сумасшедшего старого солдата.