Салтыков-Щедрин
Шрифт:
В памяти Салтыкова через полвека прежде всего всплывают «смутные впечатления о детском плаче, почти без перерыва раздававшемся, по преимуществу, за классным столом... Страшно подумать, что, несмотря на обилие детей, наш дом в неклассные часы погружался в такую тишину, как будто все в нем вымерло. Зато во время классов поднимались неумолкающие стоны, сопровождаемые ударами линейкой по рукам, шлепками по голове, оплеухами и проч. Мой младший брат <Сергей> несколько раз сбирался удавиться. Он был на три года моложе меня, но учился, ради экономии, вместе со мною, и от него требовали того же, что и от меня. И так как он не мог выполнить этих требований, то били, били его без конца» (незаконченный мемуарный набросок для «Пошехонских рассказов»).
Память Салтыкова, когда перед ним встают дни его десятилетнего детства, тревожит еще одно воспоминание — «нет воспоминания более гнусного» — воспоминание, отравившее впоследствии его сознательную жизнь, окрасившее мучительным трагизмом и его отношения с родными,
В том же мемуарном наброске Салтыков отметил свое несколько особое положение в семействе: «Я лично рос отдельно от большинства братьев и сестер, мать была не особенно ко мне строга...» Чем можно объяснить такое отношение матери к своему шестому ребенку и третьему сыну? Прежде всего тем, наверное, что пять первых детей Ольги Михайловны почти все были погодками, а Михаил родился через три года после сестры Любови (родившаяся в 1825 году Софья умерла во младенчестве). а брат Сергей появился на свет через три года после Михаила (в 1829-м). Долгов время Михаил был младшим и любимым сыном. Николай (родившийся в 1821 году; прототип Степки-балбеса из «Господ Головлевых» и «Пошехонской старины») и Сергей, забитый оригинальной семейной педагогикой, принадлежали, по классификации и соответствующему отношению Ольги Михайловны, к числу «постылых». Такое положение Михаила среди салтыковских детей создало ему некоторую самостоятельность, сыграло свою положительную роль. При всеобщей приниженности, угнетенности и забитости, которой, разумеется, и он полностью избежать не мог, он все же был забит и унижен менее других. Своеобразное одиночество, уединение среди гама и плача классной комнаты оставляло больше времени и возможностей для размышлений, сравнений и оценок. Уединение оказывалось пусть и относительной, но все же свободой.
Миша, в глазах Ольги Михайловны и в ее отношении, еще долго оставался «милым» (о чем свидетельствуют ее письма), чем-то ее привлекал, выделялся среди других (так, например, в свои деловые поездки Ольга Михайловна часто брала именно его, предпочитая другим детям). Эта умная, вовсе не «злонравная» от природы, обладавшая сильной волей и «громадной памятью» 2 и притом «в сильной степени одаренная творчеством» 3 женщина наверняка почуяла в сыне Михаиле какую-то особенность, незаурядность, тоже необыкновенную «одаренность творчеством» и выделила его среди других своих детей не просто по случайному капризу или какой-то необъяснимой симпатии. Впрочем, предпочтение Михаила другим детям не было уж чересчур исключительным. Иной раз Ольга Михайловна, всецело поглощенная своими бесконечными и многообразными хозяйственными заботами, созиданием «махинищи» своего крепостного хозяйства, просто забывала о нем, как и о других детях, и с каким-то даже удивлением смотрела, если он попадался на ее пути. Да и Михаил, когда стал старше и нечто понял, видимо, старался избегать встреч с матерью, ведь, как скажет он через полвека, встречи эти, «особенно в нравственном смысле, даже на самых равнодушных людей действовали раздражительно».
2
О «громадной памяти» Анны Павловны Затрапезной говорится в «Пошехонской старине».
3
Характеристика Арины Петровны Головлевой в «Господах Головлевых».
Впечатлительность, живость восприятия окружающего, «резвость», «нетерпеливость» маленького «Мишеньки», о которых пишет, например, воспитывавшаяся тогда в Московском Екатерининском институте сестра Надежда родителям в ноябре 1829 года, когда мальчику шел четвертый год, — именно эти детские черты, эти качества ребенка стали предпосылкой будущей очень трудной выработки, «выделки» характера самостоятельного, очень целеустремленного, упорного и стойкого.
Тогда же, в трех-четырехлетнем возрасте, началось и потом продолжалось, естественно, не из-под палки, и обучение Михаила. «Очень рада, — пишет в упомянутом письме Надежда, — узнав, что Мишенька так же послушен и учится азбуке...» Классная комната в спасском доме собирала всех детей Салтыковых, но обучали старших, Михаил же обучался, впитывая и усваивая то, что с трудом и с битьем должны были выдолбить старшие (так он со слуха выучился болтать по-французски и по-немецки). И потому, когда крепостной живописец Павел Соколов в один из дней рождения Михаила (кажется, это было в 1832 году: Мише исполнилось тогда шесть лет) торжественно — предварительно был отслужен молебен — приступил к обучению мальчика грамоте, азбука ему уже была хорошо известна, почему обучение и пошло так успешно и быстро.
Конечно, суровые воспитательные приемы, педагогическая система «битья» коснулась и Михаила. По окончании курса в Екатерининском институте появилась в 1834 году в Спасском
Какие же образы, впечатления, воспоминания могли откладываться в памяти мальчика с того момента, как она началась? Какая работа шла в его голове и сердце?
Раннее воспоминание о жестоком наказании было несомненно мучительным, болезненным, но оно так ярко запечатлелось, наверное, именно потому, что уж очень противоречило ладу первых младенческих лет, проведенных в детской, спальне матери, кабинете отца...
Кругозор мальчика расширялся, он «осваивал» большой салтыковский дом, всю Спасскую усадьбу, выходил в сад и огород.
Вообще, вспоминал Салтыков, небогатые помещичьи усадьбы не отличались в те времена «ни изяществом, ни удобствами». «По большей части они устраивались посреди деревни и непременно в низинке, чтобы зимой теплее было. Это были продолговатые одноэтажные дома, почерневшие от времени, с некрашеными крышами и с старинными окнами, в которых нижние стекла поднимались наверх и подпирались подставкою. В шести-семи комнатах такого четырехугольника ютились иногда очень многочисленные дворянские семьи с целым штатом дворовых девок и лакеев и с наезжавшими гостями. О парках и садах и в помине не было. Обыкновенно впереди дома раскидывался крошечный палисадник, обсаженный стрижеными акациями и наполненный по части цветов барскою спесью, царскими кудрями и бураковыми лилиями. Сзади дома устраивался огород, но и то небольшой, потому что в старину и овощи (кроме капусты) считались пустым и хлопотным делом. Разумеется, у помещиков более зажиточных и усадьбы были обширнее, но общий тип был один, с прибавкою небольшой березовой рощи, в которой свивали гнезда бесчисленные стаи грачей, с утра до вечера наполнявших воздух трескучим стоном». К таким более зажиточным помещикам принадлежали и Салтыковы, и их усадьба в Спас-Углу отличалась от описанного «общего типа» некоторыми барскими прихотями и затеями. «Что касается до усадьбы, в которой я родился и безвыездно прожил до десяти лет, — продолжает вспоминать Салтыков, — то она представляла собой образец так называемой полной чаши. Дом был двухэтажный, с четырьмя мезонинами (собственно говоря, третий этаж, потому что мезонины имели общий коридор, который и сообщал их между собой), просторный и теплый; в нижнем этаже, каменном, помещались мастерские, кладовые и несколько дворовых семей. Верхний этаж и мезонины занимали господа. При доме был разбит довольно большой сад с прорезанными дорожками, окаймленными цветочными рабатками... Но так как в то время существовала нелепая мода подстригать деревья, то тени почти совсем не было, несмотря на то, что кругом всего сада шла прекраснейшая липовая аллея. Несравненно в больших размерах были разведены огороды и ягодный сад, в котором устроены были и оранжереи с теплицами, парниками и грунтовыми сараями. Ягоды и овощи разводились в обширных размерах. Это было полезное, которому в старинной помещичьей среде всегда отдавалось преимущество перед приятным».
Не только плодовый сад илиповые аллеи, не только богатые оранжереи, где разводились даже экзотические персики (за всем этим наблюдал купленный Ольгой Михайловной за большие деньги крепостной садовник), не только обширный огород с ягодами и овощами — к усадьбе принадлежал также большой хозяйственный двор — средоточие экономической жизни салтыковской вотчины. Тут располагались конюшни, коровники, риги, хлебные амбары, кладовые, погреба, кузницы. Жизнь здесь, в особенности летом и осенью, постоянно била ключом, шумела и бурлила — запрягали, распрягали и подковывали лошадей, выгоняли и загоняли скот, ехали возы с сеном и снопами, сушили, молотили и веяли зерно, засыпали его в амбары, погреба заполняли молочными «скопами» (маслом, сметаной, творогом) и всяческими плодами и ягодами из собственного сада и из леса, куда наряжались «брать ягоду» дворовые девки. Здесь стоял круживший голову смешанный запах хорошо высушенного сена, ржаной соломы, лесной земляники и малины, конского и коровьего навоза... Слышались и сливались в удивительную симфонию разнообразнейшие звуки — удары цепов в риге и молота в кузнице, ржание копей, мычание коров, лай дворовых собак, а порой и грозный маменькин окрик, и робкие, а иной раз и дерзкие оправдания и возражения «рабов», и их крики при наказании на конюшне (впрочем, и в этом надо отдать должное Ольге Михайловне, скорая на «ручную расправу», она к наказаниям крестьян «на теле» прибегала в очень редких случаях).
С самых ранних детских лет с любопытством слушал Миша Салтыков каждодневные беседы маменьки со старостой, ее распоряжения по барщинным работам, которые всегда делались «надвое» — на случай хорошей и на случай плохой погоды. Ему полюбились оживленное мельтешение и заботливая сутолока хозяйственного двора, с интересом всматривался он в разнообразные хозяйственные работы, слушал разговоры дворовых и мужиков, каждого из них знал в лицо, любил с ними говорить, расспрашивать.