Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Конечно, все эти яркие впечатления, это радостное возбуждение, которое вызывала музыка Россини (а именно опера Россини «Вильгельм Телль» подразумевается в описании ощущений Ивана Самойлыча), — все это впечатление самого Салтыкова — страстного любителя романтической итальянской оперы. Его захватывала необыкновенная, волнующая красота музыки и искусства пения, героический драматизм сюжетов, идеальная возвышенность характеров и чувств, наконец, образ народной массы, «толпы», которая появляется не только «у воды» (технический театральный термин, означающий — на заднем плане), но которая выходит на авансцену, становится непосредственным и активным участником действия и борьбы.
«Запутанное дело» писалось в январе — феврале 1848 года, в те дни, когда до Петербурга дошли известия из Парижа о февральской революции 1848 года. Сначала это были слухи, в русских же газетах сообщения появились в конце февраля по старому стилю (по новому — в начале марта).
«Я помню, это случилось
Бедняга Иван Самойлыч, обманутый мошенниками, попавший ни за что ни про что в полицию, униженный бесцеремонностью городовых и какого-то полицейского чина, «набольшего», пробирается наконец в свою одинокую комнату. И все думает, думает потрясенный жизненными передрягами маленький человек и не выносит этого непривычного для его «мозговых нервов» напряжения мыслей и обилия впечатлений. Вновь забывается Иван Самойлыч тяжким сном, преследуют его какие-то совсем бредовые видения: рыжий плечистый мужик с огненною бородой, Наденька с длинными и страшными когтями. И наконец является ему «страшное, всепоглощающее бесконечное», которое оказывается зримым воплощением неотступно мучившего его вопроса, разъяснением запутанного дела, но таким разъяснением, которое не оставляет маленькому и бедному человеку никаких надежд.
«...Разом очутился Иван Самойлыч в пространстве и во времени, в совершенно неизвестном ему государстве, в совершенно неизвестную эпоху, окруженную густым и непроницаемым туманом. Вглядываясь, однако ж, пристальнее, он не без удивления заметил, что из тумана вдруг начинает отделяться бесчисленное множество колонн и что колонны эти, принимая кверху все более и более наклонное положение, соединяются наконец в одной общей вершине и составляют совершенно правильную пирамиду». «Кровь несчастного застыла в жилах, дыханье занялось в груди, голова закружилась, когда он увидел в самом низу необыкновенно объемистого столба такого же Ивана Самойлыча, как и он сам, но в таком бедственном и странном положении, что глазам не хотелось верить». Вся эта сложенная из бесчисленного множества людей громадная пирамида, вся эта представшая изумленному Ивану Самойлычу масса непомерной тяжестью давила на его двойника, во всем подобного ему другого Ивана Самойлыча, так что голова его была так изуродована, что «лишилась даже признаков своего человеческого характера, а часть, называемая черепом, даже обратилась в совершенное ничтожество и была окончательно выписана из наличности. Вообще, во всей фигуре этого странного, мифического Мичулина выражался такой умственный пауперизм, такое нравственное ничтожество, что настоящему, издали наблюдающему Мичулину сделалось и тесно и тяжко, и он с силою устремился, чтобы вырвать своего страждущего двойника из-под гнетущей его тяжести. Но какая-то страшная сила приковывала его к одному месту, и он, со слезами на глазах и гложущею тоскою в сердце, обратил взор свой выше.
Но чем выше забирался этот взор, тем оконченнее казались Ивану Самойлычу люди.........................»
Откуда же могла взяться, как возникнуть в голове Ивана Самойлыча Мичулина эта ужасающая своей для него безнадежностью, своим трагическим и не оставляющим сомнений ответом пирамида?
Да все оттуда же, из сочинений Сен-Симона. Но это была пирамида, осмысленная и представленная по-своему, намекавшая на российскую социальную иерархию, на Российское государство, во главе с тем «набольшим», что высится на самом верху, — «богдыханом», в иносказательном словоупотреблении петрашевцев. По Сен-Симону, гранитным основанием социальной пирамиды были трудящиеся, средний слой составляли ученые, люди искусства, верхнюю часть — «богатые тунеядцы», правители, дворяне, вся же пирамида увенчивалась королевской властью, «великолепным алмазом», который на самом деле — из позолоченного гипса, и понятно почему стоят две строки точек там, где взору Ивана Самойлыча представилась самая верхушка чудовищной пирамиды.
Иван Самойлыч Мичулин проснулся, но проснулся только для того, чтобы умереть...
Не прошло и двух месяцев с момента публикации повести в журнале, как безнадежно запуталось «дело», запуталась жизнь самого Салтыкова.
Салтыков, ставший к этому времени постоянным сотрудником не только «Отечественных записок», но
Салтыкову и самому приходилось появляться в редакции «Современника»: вряд ли он передавал туда свои рецензии через каких-либо посредников. Но ведь только что о «Противоречиях» так сурово отозвался Белинский, назвав просто-напросто «бредом младенческой души» эту мучительно и горячо написанную — буквально со слезами и тоской — исповедь человека, так трагически запутавшегося в противоречиях собственной мысли.
И Салтыков попросил быть посредником своего светского приятеля Валерьяна Канкрина, с восторгом прочитавшего «Запутанное дело». Канкрин, хороший знакомый Ивана Ивановича Панаева, и передал тому рукопись Салтыкова, но когда приехал за ответом, то услышал от искушенного, опытного Ивана Ивановича: «Пусть лучше автор отдаст в другой журнал, там авось пропустят. А цензура в «Современнике» такую повесть не только запретит, но еще и гвалт поднимет».
Салтыков, таким образом, был предупрежден о возможных последствиях, но это его не остановило, и он передал рукопись в тот журнал, где несколькими месяцами раньше появились «Противоречия». «Запутанное дело» и было напечатано в «Отечественных записках», в третьей книжке, вышедшей в свет 1 марта.
Салтыков, разумеется, не мог знать, что в те дни, когда эта книжка находилась на рассмотрении цензоров, за неделю до публикации повести, начальник III отделения и шеф жандармов граф А. Ф. Орлов представил Николаю I «всеподданнейший доклад» «О журналах «Современник» и «Отечественные записки», где в испуге перед явно назревавшим во Франции революционным взрывом, перед угрозой падения французской монархии предлагал, так сказать, привести «к общему знаменателю» эти издания, позволявшие себе «вредное направление». Император на этом документе начертал: «Необходимо составить особый комитет, чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы. Комитету донести мне с доказательствами, где найдет какие упущения цензуры и ее начальства и которые журналы и в чем вышли из своей программы». Этот особый секретный комитет под председательством князя Меншикова (так называемый «меншиковский комитет») немедля приступил к «ревизии русской литературы» (по позднейшему выражению Салтыкова).
Салтыков продолжал трудиться над перепиской с Григорием Кузьмичом или другими подобными же, почти мифическими фигурами, из которых складывалась между тем вполне реальная пирамида самодержавной власти. Он даже продвинулся по лестнице чиновничьих рангов, стал титулярным советником. А тем временем в других служебных кабинетах, на самых верхах пирамиды, уже решалась его судьба.
Бюрократическая машина самодержавной власти двигалась обычно весьма медленно и неуклюже. Но бывали обстоятельства, когда она «срабатывала» с необыкновенной поспешностью. Так произошло и в случае с Салтыковым. Его «натуральные» повести не остались незамеченными.
За какие-нибудь две-три недели до водворения в Вятку он и предполагать не мог, что его ждет тягостная участь провинциального чиновника, в особенности тягостная своей неожиданностью, «волшебством» и отсутствием всяких надежд, — он, молодой мыслитель и художник, полный радостных упований, окруженный кипучей деятельной жизнью столичного города, постоянный посетитель петербургских театров, к тому же, хотя и всего лишь титулярный советник, все же чиновник привилегированной канцелярии Военного министерства, возглавлявшегося князем А. И. Чернышовым — ближайшим другом, советником и сотрудником императора Николая. Но тем ужаснее и беспощаднее был гнев всесильного министра и самого царя — того самого «богдыхана», который увенчивал социальную пирамиду. Одному из Мичулиных — Мичулину возомнившему и возроптавшему — было немедленно указано его истинное место, и оно оказалось сначала на петербургской гауптвахте, а потом — в далеком губернском городе.