Самая счастливая, или Дом на небе (сборник)
Шрифт:
В то утро под нашими окнами раздался условный сигнал — свист суслика. Я выбежал во двор и увидел запыхавшегося Юсупа.
— Бери скорей рогатку! — забормотал он. — Баба Яга идет!
Про Бабу Ягу Юсуп прожужжал нам все уши. Мы знали, что она ходит с двумя оборванными детьми, просит милостыню, но ей редко подают, потому что она из крымских татар, которые помогали немцам.
Когда мы выбежали на улицу, там уже собрался весь наш отряд. Ребята целились из рогаток в какое-то темное пятно, пылившее вдалеке по дороге. Постепенно пятно вырисовывалось и приобретало очертания старухи с палкой и двух детей. Они были одеты в лохмотья и
— Ведьма! Чтоб тебе сдохнуть! Это ты убила моего сына!
Старуха ниже опустила голову, участила шаги. Чем дальше шли нищие, тем больше из дворов раздавалось проклятий.
— Чтоб твоим внукам быть горбатыми!
— Чтоб тебе сгореть на том свете!
Женщины кидали в старуху тухлые овощи.
Старуха приблизилась, и я смог ее рассмотреть. Она была тощая, сгорбленная, с крючковатым носом, из-под рваного платка свисали длинные седые волосы; ее лицо было серого цвета, в сетке морщин, а взгляд усталый, безразличный. Одной рукой старуха опиралась на палку, другой держала за руку маленькую девчонку; девчонка жалась к старухе и испуганно озиралась. За старухой семенил широкоскулый мальчишка с мешком.
Как только нищие поравнялись с нами, Юсуп крикнул:
— Бей Бабу Ягу! — и выстрелил из рогатки.
Мы тоже открыли пальбу, подбадривая себя криками. Старуха прикрыла девчонку лохмотьями и зашагала быстрее. Они удалялись, и наши выстрелы уже не достигали цели. От меня, как от вождя, зависели дальнейшие действия. Я поднял камень и с криком «Огонь по Бабе Яге!» — помчал за нищими. Ребята ринулись за мной. Догнав старуху и детей, я размахнулся и бросил камень. Я не был уверен в своей меткости, но острый голыш попал прямо в щеку старухи. Она вскрикнула, остановилась и приложила ладонь к щеке; между пальцами потекла темная струйка. Мы замерли. Я думал — услышу яростный крик, посыпятся ругань, угрозы, но старуха только посмотрела на меня, укоризненно и долго. Тот взгляд я запомнил на всю жизнь.
Наш воинственный настрой держался весь день: в поисках подземного хода мы перекопали все впадины за общежитием, нарвали ведро чечевицы и назло черту искупались около мостков. Холодная ванна не охладила нашего пыла и, когда Юсуп заикнулся о привидениях, я благословил ребят заодно расправиться и с ними. Я прямо упивался своей властью и чувствовал себя диктатором, которому тесно в рамках Клыковки.
К вечеру, сделав из прутьев шпаги, мы двинули в сторону сада. В сумерках стояла чуткая тишина: было слышно, как на перекате струится вода, а в зарослях лебеды шуршат суслики. Когда подошли к саду, взошла луна, и наши тени заскользили по забору. Я велел Юсупу сходить в разведку, но он попятился:
— Не-ет! Идти, так вместе. Одного сразу прикончат.
Я поежился, но полез первым.
Как только мы очутились в саду, стало еще темней и тише, а тут еще от терпкого вязкого запаха роз закружилась голова. Я уже хотел отказаться от рискованной затеи, но почувствовал сзади дыхание свиты, вспомнил про свои обязанности и стал осторожно раздвигать колючий кустарник. Острые шипы цепляли одежду, царапали по рукам и ногам; было очевидно — кустарник не случайное заграждение и, понятно, он вселял дополнительный страх. Но мы все же продирались к развалинам. Когда до них осталось с десяток шагов, я вдруг наступил на что-то мягкое и… передо мной выросла Баба Яга. Ребята завопили и бросились назад к забору, а я так одеревенел, что не успел даже вскрикнуть. Стоял, задыхаясь от ужаса, и не мог шевельнуться. Только когда старуха подняла палку и оперлась на нее, я очнулся и заревел…
Около старухи появились дети, с которыми она ходила по поселку; уткнулись в ее подол, заплакали. Старуха обняла их, что-то сказала по-татарски, и они улеглись на тростниковые подстилки; они косились на меня, терли кулаками глаза, всхлипывали. Старуха приблизилась и вдруг молча погладила меня по голове. Потом, как бы окончательно помиловав, прижала к себе, а когда я успокоился, дала попить воды из бутылки.
То ли мои глаза привыкли к темноте, то ли луна засветила ярче, только сад стал светлее, и запах цветов меньше дурманил, и тишина уже не казалась зловещей. Старуха проводила меня до мостков и тихо сказала:
— До свидания, мальчик!
Эти слова звучали в моих ушах на всем пути, пока я бежал к дому. Звучали, и когда я прокрался в дом и юркнул в постель. Меня называли как угодно: пацан, шалопай, сорванец, голодранец, но никто не называл «мальчик».
С того дня со мной что-то произошло, меня стало тянуть к спокойным играм. Я по-прежнему считался вождем, но все уже было не то. Ребята чувствовали, что нужна замена, но ждали, когда я сам об этом скажу, а мне на это не позволяло решиться чрезмерное самолюбие. И только когда ребята стали надо мной подтрунивать, а потом и откровенно смеяться, я объявил, что больше не буду вождем.
Точно в глубоком колодце тонут воспоминания, хватаю за последнюю нитку, тяну назад. Только попытаюсь восстановить и зафиксировать всю картину, тут же оттягивается, ускользает. Прошлое требует бережности. Приходится вспоминать осторожно, чтобы не вспугнуть призраки. Высвечиваю маленькую деталь, припоминаю запах и цвет, нанизываю подробности — некоторые зависают, но еще зашифрованы, другие сразу не подходят — их отбрасываю, подбираю следующие, прилаживаю, монтирую, делаю связки — размываю переводную картинку. Постепенно что-то вырисовывается, полумрак светлеет, точно проявляется отпечаток со слабого негатива.
Наше общежитие представляло собой полутемную коридорную систему со множеством продуваемых насквозь комнат. В одном конце коридора находился туалет и раковины с водопроводными кранами, в другом — кухня с «буржуйками», трубы-дымоходы, совки с золой. На кухне женщины готовили еду, сушили обувь, стирали, мужчины поддерживали огонь в печках, курили, обсуждали положение на фронте. Двадцать семей, двадцать чайников и кастрюль, два умывальника на всех, но жили дружно — тяготы военного времени, трудности быта сплачивали людей, делали отношения почти семейными.
На столбе перед общежитием висел громкоговоритель «колокол», вокруг которого росло множество подорожников, их цветы «солдатики» стояли как свечи на именинном пироге. По вечерам жильцы из общежития и соседних домов собирались у колокола слушать последние известия. Собирались задолго до сообщений. Одни садились на лавку, другие приносили табуретки. После сообщений долго не расходились, обсуждали события, спорили… Теперь разговоры и не вспомнить, но в память четко врезались цветы «солдатики» и бой курантов перед сообщениями. От этих звуков после войны я еще долго вздрагивал; они были как эхо далекого обвала, как раскаты грома — отголоски уходящей грозы.