Самолет не вернулся
Шрифт:
— Ну, шо воны, жинки, разумиють в мужицких потребах? — весело говорил он, размахивая руками и мешая русскую речь с украинской. — Шо воны в цьому смыслять? Як це йисты без чарки? И вот гудуть, гудуть, як ти шмели: мало выпил — почему мало? Много выпил — почему много? А яки ж булы гарни девчата!.. И откель ци ведьмы-жинки беруться?..
В купе дружно захохотали. Гордиенко, отвлекшись от воспоминаний, тоже смеялся от души.
Время было обеденное, и старик пригласил майора откушать вместе с ним.
— В дальней дороге тильки и делов, шо спишь, да йишь, да сказки гудишь, — подшучивал он, доставая из чемодана еду.
На столике появились заботливо приготовленные харчи: зажаренный цыпленок, каравай житного хлеба, домашние пирожки и ватрушки. Даже спичечную коробочку,
По первой выпили за знакомство. Старика звали Тихон Спиридонович. В гражданскую войну он партизанил в Белоруссии. Потом работал бригадиром в колхозе. В Великую Отечественную войну был командиром партизанского отряда. А когда отгремела боевая гроза, его избрали председателем колхоза «Большевик», где с великим трудом пришлось восстанавливать разрушенное фашистами хозяйство. Обо всем этом он рассказал Виктору Гордиенко и даже сообщил, что сейчас едет к дочери Наташе, вышедшей замуж за учителя.
Захмелевший старик не скрыл своего недовольства:
— Ты только подумай, майор, какая гордая девка — ни слова не написала о муже. Даже фамилии и то не сообщила. Приезжайте, мол, сами увидите, кто да что он. И в кого у нее такая натура? Я как будто другой характером, да и старуха моя тоже... Скажу тебе откровенно, хошь верь, хошь не верь, не видел зятя и не знаю, кто он и что, а вот не лежит к нему душа — и все тут! Учитель... А я, майор, в душе военный человек и ежели бы не был стар годами, ей-ей в армию пошел бы...
Он немного призадумался, потом залпом выпил чарочку, вытер рукою свисавшие сизые усы, а закусывать не стал.
— Оно, конечно, и учитель — хорошая специальность, ребятишек уму-разуму учит, но... как хошь, а девка у меня бедовая, ловкая, ей только за военным быть... Ничего не поделаешь, — огорченно махнул рукою, — любовь, говорят, не картошка...
Старик потянулся к закуске.
— Ну, а ты, сынок, в каких краях воевал? — спросил он.
Узнав, что майор воевал на Втором Белорусском фронте, старик оживился. На лице его разлилась морщинками добрая улыбка.
— Так мы с тобою вроде земляки по фронту, — сказал он, степенно поглаживая бороду.
Закурив трубку и выпуская струю табачного дыма, Тихон Спиридонович заговорил с задорным огоньком:
— Раз ты летчиком воевал, расскажу я тебе, какой у нас случай був, когда партизанили мы под Смоличем, в лесах белорусских... Тяжелые были для нас дни. Народу много, каждый партизанил с семьей, да и беженцев мы сколько приютили: невыносимо им стало с немцем жить, вот они и пришли к нам в отряд. Давит их за глотку проклятый фашист, кровь из люда пьет — и тогда решил народ: лучше в бою помереть, чем под ярмом вражеским горб гнуть. Ну и приняли мы их...
Старик помолчал, выбил большим пальцем пепел из трубки, прищурил глаза. Гордиенко заметил, что он только для большего юмора применял украинские словечки. А как заговорил о серьезных вещах, речь его оказалась чисто русской.
— Так вот, значит... Разместился где-то в лесу неподалеку от нас аэродром немецкий. Мы с «большой земли» приказ получили: найти его и уничтожить. Да и нам тот аэродром куда как несподручен был: летают, окаянные, целой тучей безнаказанно, наших бомбят, сердце кровью обливается. Ищем их, ищем, а обнаружить не можем. Потерял я несколько своих разведчиков, разыскивая это осиное гнездо, а толку — никакого! Продолжаем поиски, сам я спокою себе не нахожу... Как-то пришли мы с задания, крепко намаялись, — леса наши, сам знаешь, болотистые. Сплю как убитый. Вдруг комиссар меня будит: «Вставай, Тихон, наши им шею мылят». — «Кто,— говорю, — кому?» Ничего не понимаю спросонок. И слышу: рев стоит неимоверный. Вылетаю пулей из землянки, вижу: в воздухе бой разгорелся жестокий. Мелькают этакие точки в высоте, и слышно т-р-р-р... т-р-р-р...
Стреляют, и никак не разглядишь, где наши, а где чужие. Ну, думаю, теперь наши покажут чертям этаким кузькину мать. Вдруг, несколько подбитых самолетов один за другим вниз полетели. А что ежели наши?.. И вот тебе, какая обстановка создается. Смотрим, четверо на наших двоих насели, а ребята наши, видать, голой рукой не бери! Моментом двух к земле пустили. Рады мы все до смерти! Ловко онн их обработали. Немцы хитрить начали и, оставшись вдвоем, бросились сначала на одного нашего... Тут-то мы и почувствовали силу русской души. Увидел этот парень, летчик, значит, что положение крутое создалось — и так и этак собьют! Сшибся с ближним в воздухе, только клочья полетели от двух самолетов. Один на один остались. И наш так насел на фашиста, что тот ни вздохнуть, ни охнуть не может. Фашист какие только хитрости не придумывал, а наш словно веревкой к нему привязался и колошматит безжалостно. Ну, думаем, этот не остановится, пока не добьет гада. Уж и машина у него загорелась, а он не отступает, да и немец, смотрим, утекать начал, пораненный, видать, не выдержал, пошел на посадку, а наш — за ним. Э-э-э, думаю, времени терять нельзя! Беру с собой несколько бойцов из отряда и спешу туда. В лесу видимость плохая, все время приходится на деревья кого-нибудь посылать, чтобы с пути не сбиться. Наконец, добрались, смотрим: машина горит. Кусты, как трава покошенная, поломанные вокруг. Крест на хвосте черный. Подошли ближе. Кабина открыта, а пилота нет. Неужто живой ушел? Не может быть. Немедля даю команду своим бойцам: разыскать во что бы то ни стало. Ясное дело — побился летчик, и далеко ему не уйти. Присел. Жду. Подходит Василий — в ординарцах у меня ходил — докладывает, что недалеко наш самолет догорает. Я бросился туда. Не соображаю, что делаю: схватил летчика, а на мне уж куртка загорелась. Ординарец мой, Василий, подбежал, плащ-палаткой накрыл, потушил огонь. Все благополучно обошлось; малость только руки прижег. А летчик, видать, был раненый, лоб ему расшибло, ноги тоже, должно, переломаны, болтаются, как плети. Комбинезон до половины стянут. Весь обгорел, паленой шерстью от него в нос так и шибает. Документы достали в коробочке железной. Питаем: наш парень, заслуженный. Хотели мы с него комбинезон снять, но не решились — думаем, рассыплется на куски. Пока мы его осматривали, самолет догорел. Завернули мы летчика в плащ-палатку и потащили в наше расположение. Только отнесли его метров двести, слышим, сзади стрельба. Каратели нагрянули. Мы отстрелялись, ушли.
Тихон Спиридонович встал, потянулся, расправляя затекшие плечи, зевнул, чихнул так, что даже из соседнего купе пожелали ему доброго здоровья, и, усевшись поудобнее, продолжал:
— Казалось бы, тут и сказу конец. Ан нет, майор, самое главное еще впереди. Доставили мы этого летчика в расположение отряда. Все сбежались: мужики шапки сняли, суровые стоят, женщины в голос плачут. Кому же не жаль нашего человека русского? Подал я команду подготовить тело к погребению, а сам в штаб направился. И до того скорбно было у меня на душе, аж дышать тяжело.
Потом остальные разведчики вернулись, докладывают: только они углубились в лес от самолета немецкого, смотрят — целая рота карателей. Хлопцы мои едва успели на деревьях схорониться. А фрицы спешат, суетятся, им некогда по сторонам разглядывать. Одна группа пошла нас преследовать. Другая к самолетам подошла, шум подняли, лопочут по-своему. Через некоторое время возвращаются и на носилках кого-то несут, забинтованного: опередили, стало быть, наших. Партизаны за ними следом по пятам к дороге дошли, те — на машины и были таковы... Что же, выслушал я рапорт, поговорили мы и решили похороны устроить. Схоронили его со всеми почестями около могил погибших партизан. Я речь произнес. Только салютов не давали: патронов было у нас маловато, да и обнаружить себя боялись. Сообщили в партизанский центр, что подобрали геройски погибшего летчика.