Самородок, люди и лошади
Шрифт:
Дмитрий Шашурин
Самородок, люди и лошади
У каждого есть на памяти - и помнится, и представляется в подробностях, а рассказать не о чем. Нет фабулы. Так и у Петра Викторовича с этой поездкой - пикником на берег Томи, вверх, подальше от города. С отцом, с матерью, и сам он был тогда еще Петей. Ездили на дрожках, мать с отцом на заднем сиденье, а он, Петя, на облучке, рядом с кучером Суховым.
Были тогда годы первых строек в Сибири, первые брони на московские квартиры, первые повышенные оклады для выезжавших на стройки специалистов. На местах сразу квартиры и личный транспорт - кучер по договору, со своей лошадью и ходом - дрожками, или тарантасом, или даже линейкой, все, естественно, за казенный счет - оплачивала бухгалтерия строительства.
На лето к специалистам приезжали семьи, а к некоторым на все время, и они переводили туда учиться детей. Петра Викторовича, который был тогда еще Петей, не переводили, привозили только на лето, и вообще то лето было первым - все в новинку, особенно лошади. Ребята постоянно крутились около конюшни. Те, у чьих отцов был личный транспорт, хвастались своими конями. Хотя, по общему признанию, лучшим был конь у сухорукого Жорки, сына главного инженера, коричневый жеребец, лоснящийся, упитанный, был он одноглазый и не совсем жеребец, а нутрец. Его предназначали в мерины и наполовину этого даже достигли, потом лишь оказалось, что полностью не выйдет в мерины. Нутрец! Все ребята это точно поняли, разобрались, объяснили друг другу, уточняли у конюха Ахмета и успокоились, когда не осталось вопросов даже у малолетнего брата сухорукого Жорки. Его старшим сестрам, дочерям главного инженера от первого
Никакого прямого отношения все это не имело к тому, что случилось с Петром Викторовичем во время пикника, а вот представлялось так навязчиво, как будто имело отношение. Петр Викторович понимал, что из-за Сухова, из-за его кобылы, но ведь не станешь же к самородку приплетать суховскую кобылу. По мнению всех ребят, она была очень похожа на самого Сухова, а Сухов на свою фамилию. Щуплый, серо-седенький, с блеклыми глазами, очень скучный. И кобыла была скучная, грязно-белого цвета, костлявая, с выпирающим хребтом, - Петр Викторович только один раз попробовал на ней прокатиться верхом и только по двору конюшни, а ссадины получились посолидней обычных вечерних, и Петру Викторовичу пришлось на несколько дней отказаться от поездок в ночное. Отличалась суховская кобыла и еще одной неприятной особенностью - она _секлась_. Гораздо чаще лошади _засекаются_ - задевают на бегу копытом или подковой бабку другой ноги, с годами на месте засечки нарастает черная бородавка. Суховская же кобыла секлась - у нее трескалась кожа, и не в определенном месте, а где попало. Вдруг, непонятно почему, по шерсти у кобылы текла струйка крови, застывала, чернела, потом в другом месте вытекала струйка: щеголяла кобыла сплошь в черных потеках, которые облепляли черные мухи. Секется, однако, говорил Сухов. Отец же Петра Викторовича чуть не восторгался своим личным транспортом и любил вспоминать, что все не обратили внимания на Сухова с его кобылой, когда выбирали себе лошадей, а он вот выбрал и не прогадал, наоборот, теперь самый безотказный транспорт оказался у него.
Петр Викторович, еще будучи тогда Петей, заметил, как люди, выбирая, словно подбирают к себе. Главный инженер, сам гладкий, большой и красивый, выбрал гладкого блестящего нутреца, безотказный работящий отец безотказную суховскую кобылу.
И всегда, стоит лишь Петру Викторовичу представить пикник на берегу Томи, как в голове замелькают подробности одни мельче других, да еще ярче, выпуклее основного события, как его с годами стал называть Петр Викторович - самораскупоривания самородка. Небось так вот и думал о нутреце да кобыле, когда ехал рядом с Суховым на облучке вверх по Томи, и, конечно, еще об инженеровой дочке. Поэтому дорогу от города до парома Петр Викторович совсем не помнит.
Как будто проехали гостиницу и сразу же съезд к перевозу. На самом деле кобыла трусила до перевоза часа полтора, если не два. Паром загружался на той стороне, и Петр Викторович, засучив штаны, бродил по песчаной отмели, а отец собрал сухой промытый песок с мысочка и завязал в носовой платок. Тут откуда-то подвернувшийся рыжий мужик с бородой - тоже, может быть, ждал парома, - стал с хитростью уверять отца Петра Викторовича, что золота тут нет и быть-то не может, потому что здесь нигде близко нет никакого золотишка. И до того он был хитер, что даже не слушал, как отец, несколько напуганный, старался объяснить, для чего он взял песок, - для строительства, там определят, может, этот песок годится для приготовления раствора. Но рыжий хитрил все сильнее и все ласковее убеждал, что нету в этом песке золотишка. И Петр Викторович видел - еще немного, и отец, может быть, высыплет набранный песок в реку, а он, Петя, может быть, набьет им полные карманы. Уж очень хитрил рыжий. И не он один.
Хитрили еще парни-колхозники, работавшие в поле недалеко от места пикника. Они подошли после того, как Сухов распряг свою в кровавых полосах, словно зебра, кобылу, спутал ей передние ноги, мать Петра Викторовича расстелила на траве в тенечке клеенку, заставила ее посудой и свертками, а отец развел костер и подвесил чайник, - подошли, принялись щуриться вполхитра, вот, дескать, всей семьей привал сделали и с лошадкой, с дрожками, как будто дрожки или зебристая кобыла могли не принять участия и действовать самостоятельно, особенно дрожки. Потом, потихоньку нагнетая хитрость, переключились на оценку извлекаемых из свертков продуктов, так, как будто сроду не только не пробовали, но не видали и лишь догадываются понаслышке, что это вот булочка, а то сахарок, селедочка. Если бы существовал счетчик хитрости, он бы за это время перепрыгнул с полхитра через полтора, два хитра, и стрелка застыла бы около трех хитров, в момент, когда на свет появилась из укутанной кастрюли горячая картошка. Уж картошка-то казалась совершенно недоступной их пониманию. Счетчик же юмора или шутки, если его подключить к тем парням, не дрогнул бы ничуть, даже самый что ни на есть рентгеновский. Так думал тогда Петя, так считал потом и сейчас считает Петр Викторович. Никакого шутовства, хитровство. Не ради шутки, а ради одной только хитрости, не замутненной никакими добавками, шла болтовня. Так вот, парни примерно на шести хитрах тоже заговорили о золоте, что никакого золота в их краях и искать нечего, нет здесь золота. Петр Викторович удивляется, как это он тогда, будучи Петей, смолчал, ведь они с Суховым после парома, уже на этой стороне, переехали через два ручья и проехали мимо нескольких родников, на каждом из них был устроен желоб, чтобы получился водопадик, под который удобно сунуть таз с породой и промывать золото, около каждого желоба лежали кучи песка с гравием пустая порода, все как на Клондайке по описаниям. Мать и отец старались отвлечь парней на другое, шутили, приглашали покушать вместе, чайник как раз вскипел, но те так и ушли, нагруженные ворохами хитрости и заверениями о бесполезности поисков здесь золота. И опять Петя утерпел, и Петр Викторович гордится такой рано появившейся осмотрительностью, не бросился сразу же искать золото, дождался, пока все не устроились подремать после еды - отец с матерью на байковом одеяле в тени деревьев, Сухов под дрожками на вынутом из задка кожаном сиденье и на самом деле задремал, дремала на солнцепеке и кобыла, лишь изредка подергивая кожей, чтобы согнать мух.
Тут подробная, мелочная картинность меняется, исчезает яркость, и получается, будто Петр Викторович не вспоминает про самого себя, а чей-то рассказ о другом Пете, не видит, а прочитывает, как Петя вышел на край скалистого обрыва к берегу реки и, недолго думая, спустился, обдирая колени, натыкаясь руками на колючки и шипы, может, это совпадало с прочитанным о путешественниках, золотоискателях, кобыла же не совпадала с прочитанным, и Сухов. Петя потому спустился к реке, что читал про Клондайк, вот теперь и вспоминается, путаясь с прочитанным. Говорят: книжная речь, здесь же - книжное зрение. Многие замечали, если начитанный
Событие, если отбрасывать всякое на что-нибудь похожее, начало зарождаться с того, что Петя почувствовал себя в смешном положении перед самим собой: обдирался на камнях, сползал с обрыва и, может, рисковал немного, вдруг сорвался бы? Но слез, и что же, что он на берегу у самой воды? А искать как? Искать золото чем? Стыдно и смешно, и полное сознание своего опьяняющего мальчишества, и солнце, и прозрачная вода у ног. Какое там золото, смешно до коликов, разве его так найдешь! Очень смешно. Ну а раз потеха, так потеха - надо искать самородки просто, без ничего. Немедленно и стыд прошел, весело от озорства, бродит Петя вдоль берега и сквозь тонкий слой воды разглядывает: камень или самородок? Петру Викторовичу и сейчас приятно представить, как играют солнечные блики на камешках под водой - сплошь самородки. Вытащит из воды - нет, не самородок, камень, а это? Это-то неужели камень? Каждый раз сказочная надежда, каждый раз веселое разочарование, и очередной самородок летел в реку. Игра как игра, но в ней уже присутствовало ожидание, потому что Петя - и это Петр Викторович помнит абсолютно точно - часто поглядывал на то место среди камешков: и когда не добрел до него, и когда брел над ним, и когда оно осталось сзади, он как раз возвращался к нему, как началось это _самораскупоривание_ - из воды медленно выпучился столбик воды же толщиной с Петин кулак, высотой на глубину в этом месте. Поднимался из воды столбик воды, но в столбике она выглядела остекленевшей, подпирала столбик кучка камешков с песком и с самородком с самого низа. Петя сразу же понял, что не зря только сейчас называл все камни подряд самородками, он, значит, чувствовал его появление заранее. Потом, много лет спустя, Петр Викторович сравнивал такое неосознанное и в то же время уверенное ожидание с тем предчувствием поклевки крупной рыбы, которое вдруг охватывает рыболова: еще и поплавок не шевельнулся, а рыболов знает - вот сейчас! И на самом деле происходит, как предчувствовал рыболов. Но в том мальчишеском: самородок! в торжествующем утверждении также с годами проявлялась для Петра Викторовича и доля неуверенности, которая запала в сознание при первом же взгляде на то, что Петя назвал самородком, - в нем брезжило что-то не от природы, но не искусственность, а неуловимое несоответствие сути слова, хотя ни Петя, ни Петр Викторович настоящих самородков, кроме как на фотографиях, не видел и свои сомнения вполне мог бы отбросить, а не лелеять их так долго. В мгновения же события самородок воспринимался Петей только как самородок, да и были ли мгновения? Была ли хоть какая-нибудь длительность? Промелькнуло сразу, а сознание расчленило на мгновения, в которые виделось, как столбик выпирающей воды сровнялся с поверхностью основанием, потянул с поверхности струйки, словно нити из тонкого покрывала, часть их рвалась сразу же, остальные, растягиваясь, поднимались за столбиком, образовали у его основания кольцо сосулек, которые вдруг одновременно стекли по нитям в реку и стянули за собой всю воду, не стало столбика, на самородке держались лишь камешки, но и они ссыпались тотчас, будто самородок стряхнул их и, набирая скорость, понесся ввысь, самораскупориваясь. А как еще было назвать мальчишке то, что он видел и слышал собственными ушами? Только-только остекленевшая вода расстекленилась и соскользнула назад в реку, раздался звук раскупоривания бутылки, когда же самородок вознесся, получилось, словно на его пути стояла вертикальная колонна бутылок и их подряд, со скоростью движения самородка, раскупоривали, даже когда он скрылся с глаз, раскупоривание, хоть и затихая, доносилось еще некоторое время. Причем раскупоривание самое обыкновенное, бутылок с простым вином, не с шампанским и даже не с квасом. Эту последнюю оговорку Петр Викторович стал прибавлять про себя сравнительно недавно, уже после войны, потому что однажды вдруг отчетливо представил домашний квас, который мать разливала по бутылкам, положив в каждую по нескольку изюминок, а они с отцом - мужская работа закупоривали бутылки. Но пробки все равно иногда вышибало, или рвало сами бутылки, и преимущественно по ночам. Зато уж квас был так квас, не надо и шампанского. Внедрился же квас в воспоминания о самородке совершенно обывательски: ракеты делаем, лунники, а чепуху, квас с изюминкой - руки не доходят, так и соединилось: ракета - взлет, взлет - самородок - звуки раскупоривания, но не громкого, как квас по ночам, тихого. Оттого и спаялось с квасом - от обратного. И все же не фабула, только самому себе, так каждый что-нибудь себе про себя рассказывает, перебирает цепи эпизодов, подправляет, выкидывает, как и не было, потом тревожится, будто потерял необходимую вещь. Сам с собой, наедине.
Конечно, к мнению, что нет фабулы и потому рассказывать нечего, Петр Викторович пришел не сразу, наоборот, у него сразу же вслед за последней еле слышно раскупоренной в поднебесье бутылкой начал чесаться язык, когда он, еще будучи Петей, стоял по колено в воде, глядя то в небо, запрокидывая голову, то на то место, откуда выпучился самородок, и понимал, что теперь в его глупом положении нет ничего веселого. Он нестерпимо захотел сейчас же рассказать папе-маме-Сухову, получить объяснение и хоть как-то успокоиться и не остаться навсегда в дураках. Ему сгоряча даже не пришло в голову, что можно не остаться в дураках, если подождать, и если будет другое выпучивание, и если поймать самородок. К сожалению, дождаться не вышло из-за внезапно налетевшего дождя, тучи лезли из того клочка неба, куда раскупорился самородок, из-за дождя не вышло и рассказать отцу с матерью, а Сухов, с которым Петя сидел на облучке, накрывшись одним куском клеенки, за всю дорогу ни разу не обратил внимания на его попытки завязать разговор, возможно, и не мог обратить - дорога раскисла, очень просто поскользнуться кобыле, еще проще опрокинуться дрожкам, однако. На пароме их настиг град, больно доставалось даже через клеенку. Некоторые крупные градины так шлепались в воду, что Пете все казалось - вернулся назад в реку самородок, но, окунувшись, градина подпрыгивала и плыла по реке.
Дома и вовсе было не до разговора - обсушиться, растопить плиту, чтобы обогреться и вскипятить чай, а там и в постель - поздно. Тем не менее Петя все-таки сумел рассказать матери, торопясь, сбиваясь и ожидая, что почти не слушавшая его мать наверняка скажет, что это была лягушка, и мать так и сказала: лягушка. Тут Петр Викторович шутит про себя, что странно, как это тогда совершенно не знали слова "некоммуникабельность". Ну а у Пети оставалась еще надежда на завтра, на конюшню, на общество мальчишек и Ахмета. Снова неудача - у общества хватало разговоров о вчерашнем граде, который разбил несколько окон, к одним влетел в открытую форточку, шлепнулся в чернильницу, прокатился по столу и растаял на скатерти. Вспоминали слышанное, прочитанное, и не только о граде - о лавинах, снегопадах, дошли до метеоритов, словом, перебрали все падающее, и, конечно, Петины попытки вставить свою историю о взлете отбрасывались автоматически. Потом Петр Викторович прикидывал, окажись Петя мудрее, он мог дотерпеть, когда исчерпается падающее, перевести разговор на лежащее те же метеориты, клады, глядишь, и выслушали бы про взлет-раскупоривание, и неизвестно, как пошло бы тогда дальше, по крайней мере, не сложилось бы у него, Петра Викторовича, комплекса насчет фабулы. Но, может, и не удалось бы, окажись Петя мудрее хоть в сто раз, вскоре явился сухорукий Жорка и потряс ребят своим сообщением, что его возили к врачу и тот взялся рассушить ему руку и уже начал. Все слушали только Жорку, а он так разошелся и осмелел, что по дороге до ночного то и дело пускал своего нутреца рысью, а на обратном пути без всякого стеснения спустил штаны и показал, какие у него ссадины, ребята тоже показали свои ссадины, самые внушительные ссадины оказались у Пети, и он чуть не стал равным по геройству самому Жорке. Но Петя поторопился - снова пустился рассказывать о самородке, его опять не захотели слушать и высмеяли, связав самородок со ссадинами, обидно и неприлично, и превратили бы в прозвище, заикнись он о нем еще раз.