Самсон заходит в парикмахерскую
Шрифт:
«Жалость и отвращение», – я повторю эти слова в третий раз, Мария, потому что это мое любимое сочетание. Мне кажется, художники должны вызывать у нормальных людей именно такие эмоции. Во всяком случае, такие художники, как я, те, что кривляются на подмостках: мы по сути своей юродивые, с древнейших времен мы унижаемся за еду, и мне смешно, когда кто-то из моих коллег рассуждает о нашей высокой миссии.
Странная пора предпремьерное ожидание… Время, завязывавшее шнурки у кафе «Ада», добрело наконец до оперного театра и теперь топчется у входа, разглядывая афишу моего спектакля… Я сижу в фойе и пью кофе, который мне принес ассистент (маленькие радости бытия режиссера); я слышу, как на сцене репетируют прощальный дуэт Бертаридо и Роделинды, и думаю о руках Мари; не скажу, что думаю с нежностью, но все же думаю, а ведь это уже
Мне стыдно Вам признаться, чем обернулся мой скоропостижный роман… В общем, оказалось, что Мари – проститутка. Впрочем, все неверно в этих двух фразах; во-первых, «проститутка» – слишком грубое слово, а Мари работает в эскорт-агентстве и является специалистом высшей категории. Она считает, что ее профессия не хуже, чем любая другая, и потому ее ранит общественное осуждение, которое, по убеждению Мари, лицемерно. Она подчеркнула, что сожалеет, если род ее деятельности причиняет мне неудобства, и что, если мне так будет спокойнее, мы можем эту тему никогда не обсуждать. «А то у меня с бывшим была ситуация, – задумчиво заметила Мари. – Заявил он мне однажды, что, спрашивая, как прошел мой день, он не хотел бы слышать, у кого и сколько раз я брала. А мне что делать, если именно этим я была занята?» Я не нашелся, что возразить.
А во-вторых, мне, конечно же, не стыдно… Пожалуй, мне лишь неловко. Неловко Вам признаться в том, что меня совсем не смущает, что у меня любовь с, так сказать, падшей женщиной. Опять не то… Почему же я вру Вам на каждом шагу? Признание Мари меня не только не смутило, но, вопреки всякой логике, очаровало; я повалил ее на мирно спавших котов и овладел ею. Она, как и всегда, не возражала; моя реакция меня самого удивила, а потом я понял, что мне всего-навсего стало безумно ее жаль.
Тут ведь нечего стыдиться? Кроме того, получается, я бесплатно сплю с дорогой проституткой: повод скорее для гордости, верно?
Между мной и Мари больше нет секретов, и наша связь стала прочнее. Теперь мы напиваемся вместе почти каждую ночь, дома или в баре на первом этаже; иногда она пьет одна, иногда со своими друзьями – гречанкой Барбарой, владельцем бара Челестино и парой безымянных немцев. Она веселится до семи или восьми утра (я часто сдаюсь сильно раньше), а потом спит, обложившись кошками, и сотрясает весь дом храпом. В три или четыре часа пополудни Мари просыпается, кормит спятивших от голода животных, варит кофе, любовно взбивает пенку на безлактозном молоке, смотрит сериал «Место преступления», курит самокрутки и иногда плачет по рано загубленной жизни. Вечером все начинается сначала; иногда мы занимаемся любовью, иногда она приводит Челестино (он тоже с ней спит), и в эти дни я ее не беспокою.
Я взял для Мари и Челестино билеты на мою премьеру в третий ряд партера. В сущности, итальянец мне не друг и не приятель, я с ним никогда не говорил даже, но почему бы и нет? Новый для меня опыт: соглашаться с жизнью, а не спорить с ней. Прямо как в «Роделинде»: ее сюжет напоминает смесь «Макбета», «Отелло» и, пожалуй, «Ромео и Джульетты», только с нелепыми счастливыми случайностями на каждом шагу. Макбет хочет убить короля, но тот вовремя сбегает из страны; леди Макбет склоняет мужа к государственной измене, но вдруг одумывается и решает, что лучше быть домохозяйкой. Ромео по неосторожности ранит Меркуцио шпагой, но рана не смертельна, и, более того, не опасна, и с помощью пластыря проблема решена. Джульетта (или, ближе, Фисба) видит на полу кровь и думает, что ее любимый мертв, но без предъявленного трупа способна только на заунывную арию, но никак не на самоубийство. В итоге Яго бесславно умирает, не успев никому подгадить, Ромео и Джульетта женятся, а Макбет добровольно возвращает трон Дункану. И так-то все в этой опере. Музыка побеждает трагедию, и петь куда заманчивее, чем рвать плоть и терзать душу.
Ну и что прикажете делать? Трагизм кончается там, где страсть обнаруживает дно. А если и не было никакой страсти? Значит, не будет и трагедии. Стоит задуматься.
На том и прощаюсь.
Ваня
2 мая, Кёльн
Доброго утра, Мария!
Решено: если я когда-нибудь стану богатым, я поставлю на привокзальной площади в Вуппертале памятник Пине: худенькая девушка в прозрачной блузке застенчиво улыбается, а за ее спиной беснуется толпа обнаженных тел, и у каждого левая рука –
Чужой талант вдохновляет и лечит, а чужое несчастье изматывает, как изнуряют каждодневное пьянство и бессонные ночи, как доводит до исступления неизменный запах кошачьего говна и мочи. Пожалуй, я уехал бы, не попрощавшись с Мари (после того как она устроила пожар, мы официально расстались), но вчера она мне позвонила и попросила зайти. Я испугался, что она залетела (мы особенно не осторожничали), но, к счастью, дело было в другом; Мари сидела посреди гостиной, окруженная нераспакованными коробками из «Икеи»; от отчаяния она накупила мебели и всяких мелочей: настольную лампу, держатель для полотенец, несколько пачек свечей, длинную стойку для одежды. Оскар тревожно царапал упаковочный картон, а Соня, Макс и Клио в исступлении носились по квартире: хозяйка принесла им из зоомагазина кулечек валерианы, и они были пьяны теперь, как она сама. Я сразу посмотрел на руки Мари: правая в бинтах, значит, она все же показала ожоги врачу…
Простите, я прыгаю с одного на другое… Еще не протрезвел с ночи. Да, зря я написал «устроила пожар»: там было-то пара языков пламени, и, конечно, она ничего не устраивала, а всего-навсего заснула своим матросским сном, забыв потушить сигарету. Выяснилось впоследствии, забывать что-либо ей не впервой. Вчера, в перерыве между пьяными ласками, Мари рассказала мне, что ее изнасиловали, когда ей было четырнадцать, и она все моментально забыла; не сохранила ее память и две первые попытки самоубийства, о них ей сообщил доктор после сеанса гипнотерапии. Всего она пыталась покончить с собой четыре раза, но, как нетрудно догадаться, ни разу не вышло как следует. Голени Мари испещрены шрамами от порезов; восемь лет своей жизни она провела в психиатрических клиниках, пытаясь избавиться от депрессии и булимии; в тридцать один она вышла на свет божий и наконец окончила среднюю школу.
«Я посвятила аттестат папе и маме, – сказала она. – Они гордились мной».
Что-то я опять сбился… Так вот, она сидела в гостиной и плакала с перебинтованной рукой; она рассказала, что последние два года работы в эскорте не платила налогов и теперь зима катит в глаза; не отложила на черный день ни цента, а сегодня вдруг получила письмо: она должна Министерству финансов около ста тысяч евро. Сумма меня огорошила. «Как же так?! – воскликнул я. – Сколько же ты зарабатывала? И как ты умудрилась столько промотать?» Мари совсем разрыдалась; если я правильно понял ее последующий монолог (все-таки я не вполне свободно владею немецким), то ей грозит тюрьма и спасти ее может только чудо.
Мне стало так грустно, так тревожно, что я напился и стал целовать ее шею, а она, как всегда, не возражала. То была самая пьяная наша ночь; в безумии метались вокруг нас одурманенные валерианой кошки, и Мари отчаянно кричала, когда я был в ней, и царапала мне спину ногтями здоровой, необожженной руки; потом мы снова пили и снова целовались, и она плакала и плакала не переставая, признаваясь, как ко мне привязалась и что она бы очень хотела никогда ни к кому не привязываться, и потом зачем-то целые поэмы о Челестино, как ему тяжело живется и что он, мол, такой же поломанный, как и она сама. Она спрашивала постоянно, когда я уеду, я отвечал, что утром, но скоро она забывала, что я сказал, и спрашивала снова. Я ушел около восьми, собрал чемодан под аккомпанемент ее храпа и сунул ей под дверь коротенькую записку; а что мне было делать, может быть, Вы мне скажете? У меня уже давно был куплен билет на сегодняшнее число. Я не знаю, чем бы я мог ей помочь; ста тысяч у меня нет. Есть друг адвокат, но он далеко, в Тарту, и, боюсь, немецкое налоговое право – не его специализация. Да и как сурово заключал мой отец всякий раз, когда рассказывал о своей юности, лошадь можно подвести к воде и завести в воду, но нельзя заставить ее пить. Слишком цинично?.. Но, в самом деле, что я могу поделать? Руки ей связать, чтобы к вину не тянулись? Читать ей вслух Платона? Тащить силком к врачу с ее ожогами? Я пытался, но, клянусь, она заснула как убитая.