Самые синие глаза
Шрифт:
Мы направились к двери: Фрида тихо всхлипывала, Пекола несла белый платок, я — трусы девочки, которая стала женщиной.
Мама привела нас к ванной комнате. Она втолкнула Пеколу внутрь, забрав у меня ее нижнее белье, и сказала, чтобы мы ждали за дверью.
Послышался шум воды.
— Думаешь, она хочет ее утопить?
— Слушай, Клодия, какая же ты глупая! Она просто хочет постирать ее одежду и все такое.
— Может, побьем Розмари?
— Нет. Оставь ее в покое.
Вода лилась, и сквозь этот шум мы услышали смех нашей матери, который звучал точно музыка.
Тем вечером в постели все мы лежали тихо. Мы были полны благоговейного страха и трепета перед Пеколой. Лежать рядом с человеком, у которого
Через некоторое время она спросила очень тихо:
— А правда, что теперь у меня может быть ребенок?
— Правда, — сонно ответила Фрида. — Теперь может.
— А… как? — В ее голосе слышалось любопытство.
— Ну, — ответила Фрида, — кто-нибудь тебя полюбит.
— Ясно.
В наступившей тишине мы с Пеколой обдумывали услышанное. Я полагала, что для этого нужен «мой парень», который, прежде чем бросить, будет меня любить. Но в песнях, которые пела мама, не было ни строчки о детях. Быть может, именно поэтому женщины и грустили: мужчины бросали их раньше, чем у них появлялся ребенок.
А потом Пекола задала вопрос, который никогда не приходил мне в голову.
— А как это сделать? Как сделать так, чтобы тебя кто-то полюбил?
Но Фрида уже спала. А я не знала.
ЭТОДОМДОМЗЕЛЕНЫЙИБЕЛЫЙУНЕГОКРАСНАЯДВЕРЬДОМОЧЕНЬКРАСИВЫЙДОМОЧЕНЬКРАСИВЫЙКРАСИВЫЙКРАС
В городке Лорейн, что в штате Огайо, на углу Бродвея и Тридцать пятой улицы, есть заброшенный магазин. Он не гармонирует ни со свинцовыми небесами, ни с серыми каркасными домами и черными телефонными столбами вокруг. Он бросается в глаза случайному прохожему, вызывая тоску и раздражение. Те, кто приезжает в этот маленький городок, удивляются, почему магазин не снесут, а те, кто живет по соседству, спешат мимо, стараясь не смотреть в его сторону.
Когда-то здесь была пиццерия, и на углу собирались медлительные подростки. Они встречались, чтобы покуражиться, выкурить по сигарете и изобрести очередную мелкую пакость. Они глубоко затягивались, стремясь наполнить дымом легкие, сердца, бедра, сдерживая дрожь, энергию юности. Они неспешно двигались, неспешно смеялись, только вот пепел с сигарет стряхивали слишком быстро и слишком часто, что для наблюдательного человека было признаком не устоявшейся еще привычки. Но еще задолго до их появления это здание взял в аренду венгр-хлебопек, известный в округе благодаря своим булочкам и рулетам с маком. До него там была контора по продаже недвижимости, а до нее в доме жили цыгане, избравшие его своей базой. Цыганская семья придала огромной зеркальной витрине такую выразительность, какой у нее никогда не было, ни раньше, ни потом. Сидя за стеклом среди длиннющих вельветовых занавесей и восточных ковров, девушки-цыганки иногда оборачивались, чтобы посмотреть на улицу. Они смотрели, улыбались, призывно подмигивали — но лишь иногда. В основном они просто смотрели, и их замысловатые одеяния с длинными рукавами скрывали наготу, стоящую в их глазах.
И так часто в этом районе менялись жители, что, возможно, никто уже и не помнит, что раньше, гораздо раньше, до цыган и до подростков, дом занимали Бридлоу, устроившие себе жилье в магазине. Гниющие заживо в утробе этой причуды торговца недвижимостью. Они выскальзывали из серой шелушащейся коробки и так же незаметно возвращались обратно, не общаясь с соседями, не появляясь среди рабочих и не привлекая внимания властей. Каждый член семьи пребывал в собственной скорлупе, каждый создавал собственную мозаику реальности, подбирая то тут, то там фрагменты опыта и обрывки информации. Из крошечных впечатлений, позаимствованных друг от друга, они создавали ощущение своей
План жилых помещений дома, созданный когда-то первым поколением греков-эмигрантов, был ужасно запутанным. «Торговый» зал был разделен на две части деревянными перегородками, не достававшими до потолка. Одна часть служила гостиной, которую называли «большая комната», а другая — спальней, где все в основном и жили. В гостиной стояли два дивана, пианино и крошечная, покрытая пылью искусственная елка, с которой не снимали игрушек вот уже два года. В спальне было три кровати: узкая железная — для Сэмми, еще одна для одиннадцатилетней Пеколы и третья, широкая, кровать Чолли и миссис Бридлоу. В центре комнаты, для равномерного обогрева, стояла печь. У стен выстроились сундуки, стулья, маленький стол, картонный платяной шкаф. Кухня была в отдельной комнатке, позади жилых помещений. Ванны не было — только туалет, невидимый, но шумный.
Об обстановке больше нечего сказать. Разномастная мебель не поддавалась описанию; она была изготовлена, доставлена из магазина и продана без души, с жадностью или безразличием. К этой мебели нельзя было привыкнуть. Люди обладали ею, но не знали ее. Никто не терял под подушками диванов монетку или брошь, никто не вспоминал место и время этой потери или находки. Никто не спохватывался и не говорил: «Но ведь еще минуту назад он у меня был! Я как раз сидел тут и разговаривал…» или «Вот она! Наверное, соскользнула, когда я кормила малыша!». Никто не появился на свет в этих кроватях, никто не вспоминал, с нежностью глядя на места с ободранной краской, как малыш учился вставать на ножки и ковырял стены. Запасливые дети не прилепляли под стол кусок жвачки. И веселый пьянчуга — друг семьи, с толстой шеей, неженатый, всегда готовый зайти в гости на ужин, не садился за пианино, чтобы сыграть «Ты мой солнечный свет». Юная девушка не смотрела задумчиво на маленькую елку, вспоминая, как она ее наряжала, размышляя, не упадет ли этот синий шарик, или ожидая, не придет ли онснова взглянуть на нее.
С этими вещами не были связаны воспоминания, которыми бы дорожили. Случалось, что какой-то предмет вызывал физическую реакцию: в желудке росло кислотное раздражение, а на шее появлялась легкая испарина, когда взгляд падал на мебель, с которой было связано что-то неприятное. Например, на диван. Его купили новым, но во время доставки ткань порвалась, прямо посередине, на спинке. Магазин не взял за это ответственность.
— Слушай, приятель. Когда я ставил его в грузовик, все было в порядке. Магазин ничего не может поделать, если это случилось в машине… — Запах мятных пастилок и «Лаки Страйк».
— Но мне не нужна драная кушетка, за которую я платил как за новую, — молящие глаза и холод в животе.
— Ерунда, приятель. Полная чушь.
Можно было ненавидеть диван, если, конечно, диваны можно ненавидеть. Но это не имело значения. Все равно нужно было собрать четыре доллара восемьдесят центов в месяц. Если приходилось платить столько денег за диван, который начинал разваливаться и постоянно напоминал о пережитом унижении, никакой радости от него не было. И уныние, как зловоние, проникало повсюду. Оно не давало покрасить стены, подобрать подходящую ткань для стула, даже зашить разрыв, превратившийся в глубокую рану, в бездну, обнажившую дешевую раму и еще более дешевую подбивку. Оно отравляло спящим на нем свежесть сна. Оно сковывало свободу любовных отношений. Словно больной зуб, которому мало пульсировать в одиночестве и который хочет распространить свою боль на все остальные части тела, затрудняя дыхание, ухудшая зрение и действуя на нервы, ненавистная мебель рассеивала по дому флюиды разрушения и не позволяла разглядеть прелесть тех вещей, которые к ней не относились.