Сандро из Чегема (Книга 2)
Шрифт:
Ничего, пусть поработает, думает Автандил Автандилович, окончательно успокаиваясь. Вот что, кажется мне, должно происходить у него в голове, а что происходит на самом деле и происходит ли вообще что-нибудь, мы никогда не узнаем, потому что он нам об этом никогда не расскажет.
…Одним словом, я возвращался домой в неприятном настроении от этого враждебно сверкнувшего в мою сторону взгляда столичного деятеля.
В городе стояла подоблачная влажная духота. На главной улице листья камфаровых деревьев были потно-маслянисты и неподвижны, как воздух. И только предчувствие вечерней выпивки обдувало душу (так дуют на ожог) свежим ветерком забвенья…
Боль, боль, всюду боль!
Когда мы пришли
Смородинная прозрачность красной икры. Скрежещущая свежесть зелени… Черная икра лоснилась в большой плоской тарелке, как сексуальная смазка тяжелой индустрии. Так и представлялось, что едят ее, обсасывая и выплевывая подшипники, как косточки маслин.
Кротость поз молочных поросят напоминала детоубийство вообще и убийство царевичей в особенности. Аптечная желтизна коньячных бутылок, заросли которых, густея в голове стола, переходили в смешанный винно-водочно-шампанский лес с совершенно одиноким экземпляром коньячной бутылки на противоположном конце стола, как бы в знак того, что это породистое красное дерево в принципе может расти и там, на засушливых, удаленных от начальства землях. Плодородие столов несколько менее заметно, но тоже ослабевало в ту сторону.
В воздухе стоял роскошный венецианский запах гниющего моря.
Возле накрытых столов, с выражением рекламного благодушия, стоял огромный толстый директор ресторана в окружении небольшой группы официантов, которых почему-то решили одеть в национальные костюмы.
Они стояли в легких черкесках с засученными рукавами, с выражением свирепой решительности на лице, что придавало им вид душегубов или в лучшем случае телохранителей огромного тела директора ресторана.
Позже, когда они начали обслуживать столы, было как-то непривычно и даже отчасти боязно принимать от них, скажем, шампур с шашлыком или, не дай бог, поручить им открыть бутылку шампанского.
То ли не привыкшие к своим костюмам, то ли от предгрозовой жары и всей этой праздничной суеты, оглушившей их, они на каждую просьбу страшно таращились, раздували ноздри, старательно дышали в ухо и ничего не понимали.
У одного из них, что стоял поближе, я попросил штопор и тут же пожалел об этом. Увидев, что я обратил на него внимание, он хищно наклонился ко мне и крикнул мне в ухо:
– Что хотите просите! Ви – гость! Гость!
Оглушив меня на одно ухо и, по-видимому, считая, что выполнил свою задачу, он отпрянул от меня. Но тут я, разозлившись за пострадавшее ухо, снова обернулся и снова попросил штопор, помогая движением рук осознать назначение предмета, который я у него прошу, при этом держа голову в таком положении, чтобы затруднить ему доступ к моему уху.
Услышав мой клич и не обращая внимания на мои руки, он быстро наклонился надо мной, не поленился добраться до моего уха и, мгновенно одолев мою жалкую попытку отстраниться, снова прокричал:
– Пробочник! Это называется – пробочник! Сейчас! С этими словами он выпрямился, с болезненным вниманием вглядываясь, как мне показалось, в клубы табачного дыма, подымающегося над столом, словно собираясь, как фокусник, выхватить оттуда штопор. Но тут он неожиданно наклонился над столом и, выхватив открытую бутылку, стоявшую невдалеке, поставил ее рядом со мной, а мою закрытую бутылку поставил на место этой. Таким образом разрешив или, во всяком случае, отдалив от меня проблему штопора, он окончательно отпрянул от меня и зычно бросил над столами:
– Дорогие гости, кушайте, пейте!
Я забыл сказать, что музыканты были расположены на огромной глыбине, обломке стены, на вершине которой сидел ударник, а пониже располагались остальные участники оркестра, занимавшие крошечные скальные выступы и глядевшие на нас со своего опасного возвышения с тем ботаническим безразличием к риску, с каким смотрит на нас козел, вдруг открывающийся нам с горной дороги (и мы ему открываемся) на головокружительном склоне, где он, добирая в рот зеленый стебелек, смотрит на нас ровно столько времени, сколько уходит на добирание в рот этого стебелька.
Кстати, прямо над глыбиной с музыкантами уже висела картина «Козлотур на сванской башне». Почему-то раздражало, что она опять обогнала нас. Зарождалось предчувствие того, что она и впредь всегда будет обгонять меня и выходить навстречу с некоторого возвышения.
У подножья глыбины стояло фортепьяно, слава богу, не хватило фантазии, а может быть, и подъемных средств, взгромоздить его куда-нибудь наверх. Позже, когда пианист подыгрывал музыкантам, и особенно певцу, который стоял на середине глыбины, сверкая своими концертными туфлями, он, пианист, высоко задирал голову, и тогда казалось, что он кивает козлотуру: дескать, пошли? Пошли!
Среди музыкантов, естественно, выделялся армянский репатриант с Кипра, наш знаменитый певец по имени Арменак. Сейчас на нем был роскошный бледно-зеленый костюм, в котором он, и без того высокий и худой, выглядел особенно длинным. Его вытянутое тело увенчивалось маленькой смугленькой головкой с глубокими глазными впадинами, откуда высверкивали зрачки, источавшие сухой жар неопасного вокального безумия.
Кстати, он очень гордился этим костюмом, который прислал ему из Франции дядюшка Вартан. Нашими ребятами было замечено, что он всегда раздражается, если у него спрашивают, где он купил или шил этот костюм. Он считал, что достаточно бросить беглый взгляд на его костюм, чтобы сразу было видно, что он ОТТУДА. Заметив за ним эту слабость, ребята стали подговаривать своих знакомых, чтобы они у него спрашивали, где он купил свой костюм, и, если за вечер это повторялось три-четыре раза, он приходил в бешенство.
Вообще надо сказать, что он отличался наглостью бродяги, долгое время бесплатно владевшего великолепными средиземноморскими пейзажами, и необычайной прожорливостью человека, столь же долго, а может, еще дольше, голодавшего.
Круглый год он жил в гостинице и был известен еще тем, что, моясь, оклеивал газетами стены и пол ванной комнаты из какой-то патологической брезгливости. При всем этом надо сказать, что он имел очень хороший голос и слух и с необычайной быстротой, свойственной истинным авантюристам, в том числе и средиземноморским, овладел русским языком. Правда, говорил он по-русски с греческим и турецким акцентом одновременно, потому что вырос на Кипре. Сам приезд свой сюда он, ссылаясь на вечную вражду греческих и турецких киприотов, объяснял так:
– Они друг друга убивают, а я при цём? Я армянин. Абесаломон Нартович уселся во главу стола, посадив направо от себя московского гостя, по левую руку – дядю Сандро. Потом, после небольшой заминки, рядом с товарищем из Москвы был посажен Автандил Автандилович, а рядом с дядей Сандро представитель северокавказских турокозов так, что тот очутился как раз напротив Платона Самсоновича, таким образом, и в графике застолья как бы повторилась их научная непримиримость.
После этого Абесаломон Нартович махнул рукой на остальных, более мелких руководящих работников, дескать, теперь сами разберитесь и рассядьтесь в порядке угасания ответственности ваших должностей. Дюжина сравнительно мелких начальников, то есть представители предприятий, представлявшие своих передовиков производства, а также работники городского профсоюза, глядя друг на друга, туговато и неохотно осознавая степень угасания ответственности своих должностей, постепенно разобрались и расселись.