Сандро из Чегема. Трилогия
Шрифт:
А потом через некоторое время он заболел чахоткой и умер. Вот так, брат…
Он замолк, о чем-то задумавшись и рассеянно поглядывая на телевизор. Потом взглянул на мать и, отключившись от своих мыслей, усмешливо кивнул Зенону. Старушка, глядя на экран, что-то вполголоса бормотала. На экране по ходу сюжета герои лупили друг друга.
– Идите, идите отсюда, – бормотала старушка по-абхазски, – пришли в дом моего сына и свалку тут устраивают… Бесстыжие… Если ты пришел в гости, так и держись как гость…
– Да нет их здесь! – вскричала родственница Зенона. –
Она теперь жила не в горной деревушке, а в долинном селе, где давно приспособилась к телевизору.
– Знаю, знаю, – вздрогнула старушка от ее зычного голоса.
– …Так вот, – взглянув на Зенона и взглядом напоминая, что он возвращается к основному руслу рассказа, зять продолжал, – через два дня после моего похода к дому Альяса отец сказал: «Сегодня наша очередь кормить гостей».
Оказывается, соседи по очереди каждый день приносили еду в дом Альяса. Мама зарезала четырех кур, поджарила их, напекла десяток хачапури, уложила все это в корзину, и мы пошли к дому Альяса. Мне почему-то особенно ярко видится этот солнечный день. Мы с мамой подымаемся по каменистой горной тропке. Движения мамы легкие, гибкие, она явно взволнована, может быть самой своей миссией милосердия, может быть потому, что должна там встретиться и говорить с чужими, незнакомыми людьми. И я, мальчишка, чувствуя ее смущение, а сам этого смущения не чувствую, потому что уже был там, кажусь самому себе старше, а мама мне кажется моложе, чем она есть.
И вдруг чудо! Новенький плетень метров на десять снаружи от старого плетня окружает большой приусадебный участок Альяса. Он почти готов. С противоположной стороны оставалось еще небольшое неогороженное пространство, и там возилось несколько человек, всаживая в землю колья и плотно оплетая их свежими ветками рододендрона. Ограда плетня сходилась к новеньким воротцам с длинной выдвижной кормушкой.
Когда мы поднялись к воротцам, вслед за нами по другой тропе подошли три человека с лицами, истыканными оспой. Сколько же их в Абхазии, удивляясь, подумал я тогда. До этого я не видел ни одного человека с лицом, подпорченным оспой.
– Хватит, хватит людей! – крикнул один из возившихся возле плетня и направился к нам.
Мама аккуратно выложила из корзины в кормушку свои приношения.
– Как больной? – спросила она, когда человек, приближавшийся к нам, подошел к воротам.
– Пока плохо, – сказал он громко и, потянув на себя кормушку, взял в руки выложенных мамой кур и хачапури, – день и ночь елозит! Волдыри пошли по телу! Сегодня выкупали его в кислом молоке… Может, полегчает…
– Выходит, мы не нужны? – спросил один из тех, что стоял рядом с нами. Я заметил, что у него лицо особенно попорчено оспой. Мне подумалось, что он от этого считает себя самым большим знатоком болезни. Но стоявший по ту сторону ворот не обратил на это внимания.
– Спасибо, уважаемые, от имени родственников! Спасибо, уважаемые, от имени нашего народа! – вдруг закричал он, придерживая руками хачапури и кур. – Спокойно идите по домам! Людей хватает!
Он повернулся
В течение месяца мы еще несколько раз приносили еду, и, когда больной наконец выздоровел и никто из домашних не заразился, бригада помощников разъехалась по домам. Так вспышка черной оспы была раздавлена в своем очаге. Народная санитария победила.
Зенон, слушая рассказ зятя, тоже очень ясно представил себе тот далекий, солнечный день, когда эта вот старенькая старушка была еще молодой, крепкой женщиной, а муж сестры был мальчонкой (или это был сам Зенон?), и они легко и быстро подымались по горной тропе, чтобы накормить народных санитаров, ухаживавших за больным и защищавших деревушку, а может, и всю Абхазию от нашествия Царского Гонца.
Далекий, могучий поток народной жизни остужающим дуновением коснулся одинокой, болящей души Зенона. Недаром, думал он, люди веками хранили и воспитывали в своих детях мистическое уважение и любовь к этому понятию – народ.
Народ – это вечно живой храм личности, думал Зенон, это единственное море, куда мы можем бросить бутылку с запиской о нашей жизни, и она рано или поздно дойдет. Другого моря у нас не было, нет и не будет.
…Через некоторое время все перешли на кухню ужинать. Во время ужина родственница Зенона вдруг посмотрела на него обиженными глазами и сказала:
– Купил бы мне сапоги… Смотри, в каких туфлях я хожу… Подошва тонкая, а у меня ревматизма…
– Ох, тетушка, – ответил Зенон, – я так не люблю этими делами заниматься…
– А зачем тебе заниматься? – удивилась она. – Ты дай мне денег, я сама и куплю.
В той среде, где он жил, Зенон краем уха слышал, что женские сапоги стоят полтораста рублей. Или сто? Сто он мог дать ей, но больше не мог, потому что на обратный билет не хватило бы.
– А сколько они стоят? – спросил он у нее.
– Так тридцать! – воскликнула она, как бы удивляясь его неосведомленности или наивности способа, каким он хочет отделаться от нее.
Зенон дал ей денег, и она удовлетворенно, но и без особой суеты благодарности положила их к себе в кошелек. Точнее говоря, вообще никакой суеты благодарности не было.
Когда пришло время ложиться, матери зятя и Зенону постелили в большой комнате, где стоял телевизор. Его выключили, потом погасили свет, и в полумгле бледнела стеклянная дверь, ведущая в лоджию. Из соседней квартиры доносилось погромыхивание телевизора.
– Отсюда их прогнали, – пробормотала старушка, укладываясь, – так они на балконе беснуются… Сердятся, что их прогнали… Пожалей нас, господи! Сохрани детей моих и внуков!
Старушка притихла. Балконная дверь светилась бледным, печальным светом. Вот и все, подумал Зенон, завтра надо лететь обратно и заниматься своим делом. И вдруг он подумал: всю жизнь, всю жизнь положил на это дело, пытаясь делать его хорошо, и, может, от этого матери недодано, сестре недодано, и теперь их нет и никогда не будет, и нечем отблагодарить за их чистую, самоотверженную жизнь.