Саранча
Шрифт:
Наступила чрезвычайно томительная тишина. Окно было открыто. Под потолком, вокруг лампочки, не прикрытой ничем, бесшумно порхала всякая насекомая гадь, налетевшая на свет. Их было много, разнообразие сказочно, как выдумка природы, а уродливость причудлива и беспредельна: тут были крылачи, усачи, ногачи, брюхачи... Акиамов, глядя на них рассеянно, дивился, чего только можно накрутить из тягучего ночного мрака, стоявшего за окном. Вдруг что-то длинное и несообразно крупное в сравнении с остальным впорхнуло в окно. Не садясь никуда, оно сделало три или четыре, в разных плоскостях, круга и так же спокойно вылетело на волю. Это и была ш и с т о ц е р к а г р е г а р и а; и, может быть, нарочно подосланная особь совершала дерзкий разведочный визит в штаб своего смертельного врага. Ее видели все тридцать с лишком человек, переполнявших тесную, коридорного покроя, акиамовскую комнатушку, но так и не понял никто, что видит то самое, о чем шел разговор. Не догадался
— Э, бычок! Твоя наука знает меньше, чем его наука.
...В ту же ночь Маронов, который оставался на всякий случай в Кендерли, получил телеграмму от президиума исполкома: «Мобилизованы, округ объявлен неблагополучным, оставайтесь чусаром Кендерли, телеграфьте десятидневки борьбы. Акиамов». Так в суматохе тревожного того дня родилось это куцее, непростительное слово — «телеграфьте».
Туркмения наспех перестраивала свои ряды.
В эти недели все было о саранче — разговоры, мысли, плакаты, газеты, и да же самые люди — для нее. В округах почти сами собой возникали боевые дружины — комсо- [545] мольцев, студентов, девушек; созданные лишь сегодня, они уже завтра боевыми единицами отправлялись на места, размеченные штабом верховного чусара. В разведку уходили самолеты, не виданные в этой части пустыни, кажется, с самых бухарских битв. В столице республики мобилизовался полк Осоавиахима, и оружием его были машинки для распыления ядов, лопаты, кирки, опрыскиватели. Требовался военный опыт в этом новом деле; начальником эшелона был назначен краснознаменный командир. Полк отправлялся в неизвестность лишений, — в составе поезда находился рабкооп. Полк уходил в случайности, каких не повторялось со времен интервенции, — эшелон грузился с музыкой. Проводы отличались знаменательной краткостью; даже присяжные столичные говоруны благоразумно безмолствовали в этот вечер, а он был насыщен полдневной истомой, и напрасно в последний раз на отъезжающих в пустыню дышал холодом снежный Копет-Даг. Темнело, молчание угнетало. Тогда зажгли свет, и заиграли военные оркестры, распространяя трепетный зноб гражданского возбуждения. Медь исходила треском; круглые толстые жуки запорхали вокруг электрических шаров полустанка; кое-кто видел, как в играющую трубу, в самый звук, провалился один из этих летучих туркменских скарабеев и сумасшедше, почти искалеченный, вылетел оттуда...
Эшелон торопился. Теперь сплошная саранча летела по всей границе от Боссаги до Фирюзы, неся на Туркмению взрывчатое свое семя. На конец мая плошадь заражения в Каракумах исчислялась диковинной цифрой в десять тысяч гектаров. Досужие математики подсчитали, что вся Средняя Азия не смогла бы накормить многомиллиардной оравы, которая должна была упасть на нее через месяц. В песках уже отрождалась пешая молодь; она пока держалась барханных сопок, поедая тамариск, джузгун и саксаул, но передние уже начинали ползти на колкие астрагальные поля, отделявшие пустыню от прикультурной полосы. Их влекло стихийное чутье оазисов, и, судя по началу, неделя эта была предисловием смерти. Даже на безжизненных межаульных тропах, ведомых лишь басмачам, они ухитрялись оставлять широкие, расплывчатые язвы. Они тащились, забивая своею дохлой массой открытые колодцы на караванных путях, перешагивая или пожирая самих себя и как бы издеваясь над своей собственной беззащитностью. Это был неумолимый закон согласного множества, повторенный тысячекратным эхом [546] пустыни. Они шли, и мелкие паразитные мухи вились над ними. Они шли, а позади оставалась ободранная, обугленная, загаженная земля, ее гнусный скелет, ее вонючая шкура, ее стыдное исподнее лицо... И на нем, печальнее могильных камней, торчали обглоданные стержни деревьев.
Есть черный дрозд в Туркмении, его зовут майна; он пожирает саранчуков. Через несколько суток он уже не ел, а только лупил в голову ползучую беду, подчиняясь таинственному инстинкту птичьей ненависти. Время от времени он с распущенными крыльями бросался в воду, чтоб смыть с себя липкий сок своих жертв, и снова вступал в ожесточенную драку. Но вот майна исчез, майна бежал ночью: до самого конца туркменского лета никто больше не видал дезертира. Итак, дехканам приходилось защищаться самим, но дехкане бездействовали. Пользуясь первоначальным испугом, муллы сеяли смятенье по аулам.
Они спрашивали:
— Вот летит саранча. Что написано у нее на крыле? Они отвечали сами, ибо никто, кроме них, не понимал
небесного писанья:
— Гостья бога и — смерть за смерть. Не убивайте летящих! Пророк сказал: «Может быть, вы чувствуете отвращение к чему-нибудь, а оно оказывается для вас благом!»
Они спрашивали:
— Вот летит саранча. Что потом?
Они отвечали сами и с поспешностью, потому что быстрое слово труднее уловить чужому уху, на котором лежит отсвет зеленого околыша; но многие пограничники, в особенности из местного населения, понимали полуродной язык Туркмении.
— Потом придут мыши. Потом набегут кабаны. Потом ворвется сам Баче-Сакао и заберет все. Так велит бог.
Иногда они приводили для пущего устрашения строки из Корана:
— Дом насилия будет разрушен, хотя бы он был домом Милосердного; кровь злодея будет испита, хотя бы она текла из сердца Милосердного.
Никто не разумел, кощунство ли отчаянья или мудрость злобы копошится в их расслабленных устах, — тем зловещей перед лицом такого бедствия звучало имя Милосердного.
Население бездействовало, людей на местах не хва- [547] тало, а способы борьбы были еще не проверены. В Джанаязы поджигали керосиновые тряпки и, подобно огненному неводу, волокли их на веревках через самую гущу наступающего косяка ползучей саранчи, кулиги. Надо надеяться, пошутил кто-то, что зрелище таких костров, по крайней мере, портит настроение насекомым. В Сахар-Камаклы пытались применять опрыскивание горючими смесями; ночами осатанелых людей чрезвычайно тешили длинные струи жидкого пламени и прыжки пылающих саранчуков, но до Баку было далеко, а зараженные поля, казалось, не имели края. В Маматани саранчу заливали кипятком, в Карамелаке ее укатывали шоссейными катками, в Хамарли просто топтали ногами. В Хатыб-Куле к районному чусару явился неизвестный беглый кустарь не местного происхождения, бежавший, по его словам, от фининспектора, и предложил за одну бутылку водки передать секрет поголовного уничтожения саранчи. Чусар тосковал от бессилия, чусар решился на потрату, и тогда забулдыга посоветовал мобилизовать мушиные листы по всему Союзу республик и, предварительно замочив их на плоских блюдечках, выставить перед самыми кулигами. Как ни странно, сумасбродная эта идея имела свой определенный успех. Чусар испробовал приманку из парижской зелени, патоки и извести. Саранча отменно дохла, пока имелись припасы, а другого способа забулдыга изобрести не успел: его настиг все-таки московский фининспектор.
Сводки, продолжавшие поступать в штаб чусара, содержали мало утешительных известий... Оазисы Туркмении почти сплошь расположены по ее границам; зараженные места заливались на карте жидким акварельным кармином; к началу июня вся Туркмения оделась в ярко-розовое кольцо.
Самые сводки в особенности интересны были тем, что отражали личность того или иного корреспондента.
«Из Каракумов. Саранчовая. Медленно движется, желтая и большая, жрет все на пути по фронту в четырнадцать километров».
«Из Сурназли. Саранчовая. Копия ГПУ. Уничтожено тридцать процентов хлопчатника. Десятый раз требую патоку, лопаты, парижскую зелень. Близится линька во второй возраст».
«Из Аликадыма. Саранчовая. Седьмые сутки движется саранча среднего роста и чуть постарше».
«Из Аджи. Саранчовая. Прилетела. Плотность трид- [548] цать пять на квадраметр. Наблюдается весьма энергичное спариванье».
«Из Серахса. Саранчовая. Осела на площади в шестьдесят три квадратных километра. Закладывает кубышки. Ждем, что будет дальше».
«Из Каяклы. Саранчовая, вне очереди. Настоящим доношу, что здесь заражено восемь тысяч гектаров, а плотность отложения две тысячи на метр. Ведем точный учет. Выпускаем стенгазету «Красный саранчист». Чувствуется недостаток в канцелярских принадлежностях».
«Из Пулихатуна. Саранчовая... Уничтожено посевов тысяча пятьсот гектаров. Разбросанность кулиг и политическая контрагитация ишанов очень усложняют борьбу».
«Из Хакан-Кул. Саранчовая. Идет — конца нет. Посевов больше нет. Припасы все вышли. На отряд осталось три рубля. Ест даже веревки и кошмы. В клубе коммунальников съела занавески. Имеются больные. Предлагаю бросить воинские части».
«Застава Ишхак. Саранчовая. Шесть тридцать утра произошел пролет крупной стаи северо-восточном направлении. Летела с Андхоя четыре часа тридцать две с половиной минуты. Окраска бурая».
«Из Мюлк-Тепе. Саранчовая. Все покрыто саранчой. Кажется, она спит».
И последняя была от Маронова:
«Кендерли. На вверенном мне участке саранчи нет».
Так судьба обходила Маронова.
Установилось ленивое благополучие. В низких кендерлийских предгорьях щедро доцветали тюльпаны. Вечерами, едва прохлада, красные эти долины чем-то болезненно напоминали сумрачные скалы Новой Земли, облитые такою же, но только осенней ползучей пестрядью. Он бродил много, до одури в ногах, часовой еще не осажденной крепости, и зачастую это доставляло ему скрытое удовлетворение, как при посещении места, где гибели однажды удалось противопоставить мужество. Часто, усевшись на вершине, он безотрывно глядел на скудное афганское многохолмие, за которым лежала непостижимая родина детских снов — Индия. Так сиживал он до луны, до шакального воя и думал, что Ида Мазель, о которой он помнил каждый день, стала стареть именно с того часа, как ушла от Якова. [549] Однажды он понял, что человеку его склада вредно оставаться подолгу наедине с собою. Маронов пошел к людям.