Саша Черный: Печальный рыцарь смеха
Шрифт:
Таковы были внешние приметы жизни, пестрые мазки, густой колорит. Взор же художника был обращен к тем баснословным временам, когда век человеческий исчислялся сотнями лет и пророки еще внимали воле Божьей. Саша был далеко отсюда, и «галдеж хохлушек» заглушали крики других женщин — тех, что, протягивая Ною своих детей, умоляли их спасти. Грохот ливня и всполохи зарниц преследовали поэта, хотя на самом деле его окружала мирная деревенская тишь. Он жил вместе со своими героями.
…В становище, раскинувшемся в долине, недоумение: что-то старик Ной замолк. То утомлял всех своими проповедями и проклятиями, а то вдруг не видно его. Поймали сыновей его Сима и Хама, спросили: в чем дело? Молчат. Сами толком не знают. Задумались люди. Но ненадолго: едва услышали звуки тимпанов и цитр, как посрывались со своих
И обрушился ливень, и люди из долины молили Ноя взять их в ковчег, но он был непреклонен. И тонули они, и плавали тела вокруг ковчега, и даже «…у самых тупых / Были мудрые лица уснувших святых». А жальче всего было безгрешных детей, но Господь не велел их спасать. «Быть может, в них зерно разврата…» — так объяснил себе это Ной.
Во всем мире остался единственный очаг жизни: тесная деревянная коробка, плывущая день и ночь неизвестно куда, а за ней — «удивленные дельфины». Люди быстро устали от неизвестности и терзали Ноя вопросами о том, когда же кончится дождь. Не получив ответа, обозлились и становились скотами, а Ной… Что Ной? «Ной бессилен и нестрашен — в зыбкой тьме не нужен вождь». Уже Ноама, жена Сима, упрекает беременную Ли, жену Иафета, что та ей не помогает по хозяйству, а Эгла, жена Хама, задумалась: не соблазнить ли ей лишенного временно женской ласки Иафета? И соблазнила. И ничего такого. Лишь скорбящий Ной тихо плакал.
В ковчеге остались одни близкие родственники, у которых, казалось бы, не должно быть мелочных счетов. Ан нет: Сим старается припрятать какие-то мешки с мукой и дерется из-за них с Хамом. Всё суровее становится Ной.
Ковчег плывет, и не видно просвета в сером ненастье. Измученные птицы, не имея суши для отдыха, камнем падают на крышу и спят, а Хам убивает их сонных.
Люди отупели и потеряли счет дням и ночам.
Даже мужчины плачут, и в ответ на их плач со дна лодки подымается «темный, злой звериный стон». Там, внизу, уже вспыхнул «жадный голод» и львы рвут верблюдов.
Еще неизвестно, кому Бог послал большее испытание: тем, что погибли, захлебнувшись, или этим, оставшимся для чего-то жить? «Безнадежность хуже смерти». Не думать, не думать, забыться… И вот сыновья и невестки Ноя предаются безудержному разврату:
Ждать? Чего? — Не стоит ждать: Завтра боль придет опять. Дни уходят… Сладок грех! Тела хватит здесь на всех.Смех и пляска все пьянее, и наплевать на стоны бедной Ли, рождающей в муках сына. Ной потрясен: такое падение он уже видел, там, в долине, в шатрах, что навеки погребены теперь под толщей воды. И Ной возроптал на Бога. Воздев руки к небу, он вопрошает: для чего тот велел спасти семью? Разве они лучше тех, что погибли? Ведь они выйдут на сушу и породят себе подобных. А что может от них родиться? «Хам — проказа земли, Сим ничтожен, как крот… / Иафет? Но мятущийся вихрь не оплот». Не лучше ли уничтожить всех и себя, и пусть только немые рыбы останутся на земле. Каков соблазн!..
Путь мой кончен… Я понял. Кто понял — судья. Берег близко, но нет, — не причалит ладья. Пусть земля отдохнет. Пусть никто на земле С перекушенным горлом не бьется во мгле. ……………………………………………… Ты ошибся, Владыка, Ты слишком далек! Завтра рано, чуть солнце разбудит восток — Только всплывшая грязь на безмолвной воде Скажет новому солнцу о нашем следе…Ной спускается в трюм, к зверям, и ищет секиру, которой некогда строил этот ковчег, но вдруг где-то заплакал младенец, рожденный за время плавания робкой Ли.
Рука безвольно выпустила секиру.
Мудрец всё понял: «Ной над спящим ребенком все думал о жизни, яснел / И, грустя, возвращался в ее необъятное лоно». Если не будет людей, то для кого лес,
Ной всё понял — и немедленно прекратился дождь. Люди собрались на крыше ковчега и протягивают руки к неведомой новой земле. Мудрый Ной в отдалении «всей усталою скорбью души» молится «сияющей матери-жизни».
Такую поэму написал в 33 года Александр Михайлович Гликберг. Достигнув возраста Христа, поэт и человек пришел к осознанию мудрости законов бытия. Зачем растрачивать себя на то, с чем Бог спокойно мирится и без чего мир, как видно, существовать не может? Секиру нужно бросить — с сатирой проститься. Не лучше ли обрести спасительного младенца и посвятить себя ему? Нет своих детей, так разве мало чужих?
«Ной» — это прощание Александра Гликберга с Сашей Черным. Это рубежная, выстраданная и прожитая вещь, по нашему мнению, даже слишком личная, чтобы ее публиковать. Однако же поэт — пророк, а пророков без внимающих им не бывает. И вот Александр Михайлович вез из малороссийских Ромен свою проповедь, мечтая о том, что она будет услышана.
Приехал в Петербург — и сразу окунулся в привычную окололитературную пошлость, которую, надеемся, отныне воспринимал спокойно и как неизбежное зло. За время его отсутствия разразился скандал в «Сатириконе», который широко обсуждался. В мае 1913 года Аверченко, Радаков и Ре-ми рассорились с Корнфельдом и, как они писали в газетах, «in corpore» покинули журнал. Вслед за ними ушли почти все ведущие сотрудники. О причинах ходили какие-то невнятные слухи, так или иначе сводившиеся к материальным претензиям. Стороны подавали друг на друга в суд, оскорбляли друг друга в прессе. Михаил Германович Корнфельд остался один на один со своим известным журналом, в котором больше некому было работать, а Аверченко и компания создали собственный журнал «Новый Сатирикон», над названием которого долго не думали.
Можно предположить, что Корнфельд, отчаянно хватаясь за любую соломинку, дабы спасти подписку и репутацию, мог приглашать Сашу вернуться. С такой же долей вероятности и Аверченко мог зазывать его в свой новый журнал, ведь ему приходилось начинать дело практически с нуля. Однако не станем фантазировать. Во-первых, данных об этом нет; во-вторых, человек, написавший «Ноя», не пошел бы уже ни в какой «Сатирикон».
«Теперь вожусь с поэмой, — сообщал Саша Горькому, — и с отвращением перебираю в уме разные комбинации. Для начала стороной навел справки в „Вестнике Европы“. Оказывается, что поэму в два листа принципиально не только не возьмут, но и читать не будут. Небывалый случай: „два листа стихов!“ И это несмотря на то, что я предупредил о своей гонорарной скромности: столько же, сколько за два листа прозы» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989). Едва ли поэт делился своими проблемами бескорыстно: Горький сотрудничал с «Вестником Европы» и мог повлиять на редактора, академика Дмитрия Николаевича Овсянико-Куликовского, с которым переписывался. Однако Горький в то время был занят своими хлопотами, он готовился к возвращению на родину. В последних числах декабря Алексей Максимович прибыл в Петербург. С этого времени их переписка с Сашей Черным прервалась, но не прервалось сотрудничество.
Задержимся на декабре 1913 года, последнем мирном российском декабре. В ближайшие семь лет жители огромной страны накануне Рождества и в новогодние праздники будут загадывать одно на всех главное желание — чтобы кончилась война. А пока все были веселы и безмятежны. В Петербурге второй месяц хулиганили московские футуристы. Чуковский читал о них лекции и в Тенишевском училище, и на Бестужевских курсах. Какой-то кубофутурист Маяковский поставил в театре Луна-парка скандальный спектакль, кажется, о себе самом. Слушая эти разговоры, думал ли Саша о том, что потомки в России если и будут помнить его стихи, то только благодаря тому, что их в юности обожал этот самый Маяковский? Однако карты лягут именно так.