Сашенька
Шрифт:
Молодой и статный красавец Самуил Цейтлин просил ее руки на узкой грязной тропинке подле синагоги, возле мастерской сапожника Лазаря в маленьком еврейско-польском местечке Туробин неподалеку от Люблина. Сперва она всего лишь неопределенно пожала плечами: «Он не князь Долгорукий и даже не барон Ротшильд, он не слишком хорош для меня — кто же тогда хорош?» Ее отец кричал: «Сын Цейтлиных язычник! Он не ест и не одевается как мы, он вообще соблюдает кошер? Он знает Восемнадцать благословений? И его отец с галстуком-бабочкой и выходными в «Бэд Эмз» — они отступники!»
Потом
Потом, годы спустя, лежа в объятиях ротмистра Двинского в гостиничном номере «Бристоля» в Париже, Ариадна удивила даже этого знатока женского тела своей развращенностью. В рваной ночной сорочке, стоя на четвереньках, прижимая свои ягодицы к его лицу, вертясь как стриптизерша, она получала удовольствие от распутного веселья, грязно ругалась по-польски и изрыгала непристойности на идиш. Даже сейчас на нее накатила волна похоти, видения ласк обнаженных мужчин, поцелуи женщин.
Ариадна села в кровати, продрогшая, протрезвевшая. Ей казалось, что в ногах кровати она видит Старца — да, его бороду, его сверкающие глаза.
— Это ты, Григорий? — громко спросила она, но потом поняла, что это только ламбрекен и платья на стойке, которые она почему-то приняла за высокого худого человека с бородой. Она была одна, и внезапно в голове у нее прояснилось.
«Распутин, показавший мне новую дорогу к счастью, мертв; Самуил, чья любовь и богатство были опорой моего воздушного замка, со мной разводится;
Сашенька меня ненавидит — разве можно ее за это винить? Мои родители-фанатики меня стыдятся, а я стыжусь своего стыда. Всю жизнь меня преследуют неудачи, что бы я ни делала. Мое счастье — как циркачка, которая идет по натянутой проволоке, старается сохранить равновесие, но когда-нибудь неизбежно упадет и разобьется. Стоит мне получить удовольствие, и тут же эта циркачка спотыкается и начинает хвататься за воздух.
Я смеялась над набожностью отца и его предрассудками.
Возможно, мама была права: неужели я проклята с самого рождения? Или меня сглазили? Я смеялась над судьбой, потому что ни в чем не нуждалась. О горе мне, горе!»
Она откинулась на подушках, одинокая, брошенная на произвол судьбы, как корабль без руля и без ветрил.
27
Сашенька через грузинскую аптеку Лордкипадзе на Александровском проспекте передала Менделю, что необходимо срочно встретиться. Над городом нависли тучи, похожие на перевернутые кремовые грибы. Талая вода замерзла в водосточных трубах и на крышах домов. Термометр показывал минус двадцать. В рабочих районах раздавался тревожный вой заводских гудков и заливались пронзительные свистки городовых. На фабриках и заводах вспыхнули забастовки.
На Невском, даже в самом центре, чиновники, рабочие, даже домохозяйки-буржуа стояли в очереди за хлебом. Две женщины барахтались в грязи, пытаясь отнять друг у друга последние буханки: женщина-рабочая била и била свою соперницу по лицу, и Сашенька услышала, как сломался нос последней.
В «Елисеевском», где Цейтлины заказывали себе продукты, Сашенька видела, как рабочие хватают пирожные и фрукты. Продавца отогнали палками.
Этой ночью она даже не пыталась уснуть. В голове гудело. Она снова и снова вспоминала сцены гнева, охватившего город. Гудки Выборгской стороны эхом разлетались над Невой, как рев стада китов.
Она встала с кровати, оделась и вышла из дому.
Глубокой ночью у них с товарищем Молотовым состоялась встреча в извозчичьем трактире у Финляндского вокзала.
— Товарищ Мендель занят и не смог прийти, поэтому прислал меня. — Молотов хмурился, был не настроен шутить и выслушал Сашенькин доклад с придирчивым вниманием.
— Ва-вашему источнику мо-можно доверять? — поинтересовался он, заикаясь от волнения.
— Думаю, да.
— Спасибо, то-товарищ. Я займусь этим.
На рассвете типографию перевезли в новое место на Выборгской стороне.
Палицын и Сатинов разобрали печатный пресс.
Сашенька с товарищами перенесли части машинки в бочонках, молочных бидонах и мешках с углем. Сам громоздкий пресс поставили в гроб, который забрали на краденом катафалке, а за ним по Выборгской стороне следовал экипаж с безутешными родственниками (большевиками), одетыми в черное.
На следующий день, когда начало смеркаться, Мендель с Сашенькой поднялись по лестнице административного здания, находящегося недалеко от бывшей типографии.
Менделю каждый шаг давался с трудом, он едва волочил свою больную ногу, обутую в специальный ботинок.
Они вышли на крышу, Сашенька угостила Менделя одной из своих сигареток — их золотой фильтр смотрелся совершенно нелепо в сочетании с фуражкой мастерового и грубой кожаной тужуркой.
Они оба наблюдали, как три экипажа с полицейскими в серых шинелях и два автомобиля с жандармами подкатили к подвалу, как прибывшие оцепили здание и выломали дверь.
— Отличная работа, товарищ Песец, — похвалил Мендель. — Ты была права.
Сашенька зарделась от гордости. Она стала теперь настоящим бойцом партии, а не взбалмошной девчонкой из вырождающегося класса.
— Мне продолжать встречаться с Саганом?
Глаза Менделя, увеличенные толстыми стеклами, впились в Сашеньку.
— Я думаю, он в тебя влюбился.
Сашенька засмеялась и покачала головой.
— В меня? Ты, наверное, шутишь. В меняникто не влюбляется. Саган говорит в основном о поэзии. Он хорошо знает свою роль. Он мне помог в ситуации с мам'a, но вел себя сугубо по-деловому. А я большевик, товарищ, я не строю глазки.