Сатанинский смех
Шрифт:
– Почему ты молчишь? – спросил Ренуар Жерад.
– Задумался, – отозвался Жан. – Но вы не беспокойтесь, я все устрою…
Дома ее не было. Как только он перешагнул через порог, сразу понял, что ее нет. Она не ушла в Оперу, а уехала, сейчас она уже покинула Париж, а еще через два дня будет за пределами Франции. Из гардероба исчезло несколько ее простеньких платьев. Маленький шкафчик тоже был пуст: чулки, белье – все исчезло. Ее чемодан и его…
Потом он заметил на камине записку. Он, не читая, сунул ее в карман. Потом ровным, неживым, спокойным голосом приказал служанке подогреть воду для Жерада, принести бритву и приготовить что-нибудь поесть.
– У нас нет
– Время еще есть, – сказал Жан. – Они не поедут быстро.
– Ты так уверен, – вздохнул Жерад. – Ладно, тогда я помоюсь.
Он отправился в ванную, а Жан вскрыл записку.
“Мой Жанно, – читал он, – которого я никогда не переставала любить и у которого я
даже не могу теперь просить прощения, поверь одному – я люблю тебя. Я опять предала тебя, да, но по причинам, не уступающим твоим: я люблю Францию – старую Францию, великую Францию, которую ты, мой любимый, помогал разрушить. Ненавижу то, что делаю, но это должно быть сделано. Потому что я сражаюсь за нечто более значительное, чем наши с тобой отношения, более важное, чем счастье любого человека и даже его жизнь. Если бы мне приказали, я убила бы тебя и даже себя. Хотя ты и избрал неверный путь, ты настоящий патриот и, думаю, поймешь это…
Пишу и плачу, слезы ослепляют меня, они исходят из моего сердца, и они почти как кровь. Пока ты жив, верь в одно – когда я приходила к тебе, когда я обнимала тебя, принимала в свое тело, это были не ложь и не предательство, это я, любя тебя, желала тебя, как и буду желать до последнего дня, пока не умру и не освобожусь от всех желаний. Даже то, что я делала потом – расспрашивала, добивалась информации, предавала твое спокойное, мужское доверие ко мне, – не может осквернить этого.
Ты никогда больше не увидишь меня, и, зная это, как я знаю, что ты никогда, никогда не простишь меня, остаюсь твоя безутешная Люсьена”.
Жан застыл на месте, уставившись в записку широко раскрытыми глазами. Затем очень медленно взял свечу и поднес ее к листку. Он смотрел, как он сворачивается, становится коричневым, как желтые язычки пламени пожирают бумагу, и его глаза оставались ясными и очень серьезными. Он держал листок в руке, пока огонь не коснулся кончиков пальцев, не чувствуя боли, потом выпустил листок, глядя, как он переворачивается в воздухе медленной спиралью дымка и огня, пока он не упал на пол, превратившись в горстку пепла.
Через полчаса он сидел в седле, направляясь к фламандской границе, в сторону Брюсселя. Он полагался на идею Люсьены, что большая желтая карета только маскировка. Ренуар, непоколебимо веровавший в непреодолимую глупость людей, даже королей, не поверил в такую возможность. Он поскакал по другой дороге – на Варенн, в направлении Меца. Вот и получилось так, что неутомимый бывший комендант Прованса прискакал как раз вовремя, чтобы увидеть пленение короля и королевы. Ибо Жерад был прав: толстяк Людовик и его гордая королева оказались неспособны отказаться от привычных штампов мышления. Как он и предполагал, даже в бегстве они не могли отказаться от лакеев, ливрей, роскошной кареты, эскорта, разбудившего все окрестности своим конским топотом, от всей пышности и блеска их величия, которые в итоге оказались для них ловушкой, западней. Они даже не подумали о том, чтобы ехать кружным путем, а маскировка их была вовсе жалкой. Старому драгуну Друэ, почтмейстеру в Варение, понадобилось только поискать в карманах новый ассигнат и сравнить портрет, напечатанный на нем, с толстой, сонной физиономией, чтобы узнать короля. С этого момента королевская власть во Франции была обречена.
А Жан Поль Марен, считавший, что он умнее, скакал на север. Когда в конце концов не одна, а две зашарпанные кареты именно такого типа, как он и ожидал, въехали в сонную деревню, он тут же узнал в одной из них графа Прованского, брата короля, и мадам, его жену, в другой. Соблюдая строжайшую конспирацию, они смотрели друг на друга, делая вид, что не знакомы, пока меняли лошадей.
Жан видел их, но не тронулся с места. Удастся ли бежать графу Прованскому и его жене, никак не влияло на судьбу Франции. Рад, подумал Жан, видеть, как они уезжают. Они хорошие люди, и их смерть никому не принесет пользы. Жан вновь сел в седло и собрался возвращаться в Париж, когда мадам, измученная жаждой, послала свою служанку с хрустальным бокалом к водяной колонке.
Чертовски приятная служанка, подумал он, глядя, как она направляется в его сторону, высокая, гибкая, как ива, с рыжеватыми волосами…
Потом он замер, глядя на нее в упор, прямо в ее карие глаза, расширившиеся от ужаса. Она замедлила шаги и остановилась, пока мадам, высунувшаяся из окна кареты, не окликнула ее:
– Поторапливайся, девушка!
– Да, да, – насмешливо сказал Жан, – поторапливайся!
Он запрокинул голову и разразился раскатами дикого, демонического хохота, звук которого волнами окатывал ее, горький, безрадостный, насмешливый – в нем было нечто звериное и одновременно сверхчеловеческое. А она стояла, дрожа под накатами этого смеха, с белым, как у привидения, лицом, пока Жан не приподнял свою шляпу и не сказал, обращаясь к ней:
– Иди, ведьма, ты не должна заставлять ждать графиню Прованскую!
Потом он рванул поводья с такой силой, что его лошадь заржала, повернул ее на юг и поскакал в направлении Парижа, оставляя позади себя эхо сатанинского хохота.
Люсьена еще долго стояла после того, как он уехал. Затем она подошла к колонке и вернулась к карете с водой. Вода была кристально чистая, прозрачная.
Но и вполовину не чище и не такая сверкающая, как ее слезы.
12
Жан Поль сидел на краю постели, обхватив руками голову и как бы баюкая ее. Тишина в квартире подбиралась к его нервам миллионами крошечных шажков. Здесь ничего не изменилось – занавеси, драпировки, часы на камине, каминный экран, – каждый из двух дюжин предметов обихода напоминал об изысканном вкусе Люсьены и сквозь тишину кричал, шептал ее имя.
Надо уехать отсюда, подумал он. Надо вернуться в свою старую квартиру на улице Сент-Антуан, но это значит, что я каждый день буду видеть Пьера, Марианну и Флоретту… О, Боже, сколько всего намешано в человеке! Меня уважали за храбрость, потому что я не боялся физической боли и даже угрозы смерти. Но это то мужество, которого у меня нет. Вернуться к ним, сказать, что я сожалею, что я был не прав – это нетрудно или должно быть нетрудно. Но я не могу…
Идти туда по собственной воле и скромно просить прощения – это одно дело, и, по-своему, это было бы очень хорошо…
Но приползти сейчас, потерпевшим поражение, преданным, опустошенным – именно так, как они предрекали, – эффектно сказать своим друзьям: “Я ушел от вас гордый, упрямый, а теперь возвращаюсь к вам, к своему запасному варианту, потому что у меня ничего не осталось, потому что обнаружил, что одиночество мое невыносимо” – могу ли я оскорбить их сильнее? Нет, я должен найти себе другое место, которое не будет постоянно напоминать мне былое, вести другую жизнь, менее насыщенную, попроще, в которой не будет ни больших радостей, ни больших огорчений и которая принесет мне ощущение мира и покоя…