Савва Мамонтов
Шрифт:
Далее Савва Иванович пишет о пассажирах, приятных и неприятных, и не забывает помянуть о своем спутнике, который пересек границу Российской империи впервой. «Юный мой спутник Костенька, — записывает Савва Иванович, — как только мы перешагнули через австрийскую границу, начал приходить в неописуемый восторг от всего иностранного, он почувствовал себя свободным от угнетающего и испытующего взгляда русского жандарма».
В Вене путешественники прежде всего отправились в собор Святого Стефана. «Могучий готический старец-великан, — записал Савва Иванович. — У одного из приделов, слабо освещенного восковой свечой, сидела немолодая женщина, погруженная в благоговейное созерцание… Патер при произнесении имени Христа жеманно и с утонченной вежливостью снимал и тотчас надевал свою шапочку,
Портье всучил русским билеты в оперетту, но представление оказалось пошлым и нехудожественным. Однако пора прощаться с австрийской столицей, и следует итог:
«Общее впечатление от Вены осталось неприятное, во всем виден характер головокружения, мелкой погони за грошем, за мишурным удовольствием, все и везде шуршит и топорщится, а еврейский хандель изо всего извлекает свой барыш, который в расчет на массу потребителей всегда несомненен. Деньги в руках еврея, продажный ум, т. е. пресса тоже, театр, музыка — еврейское царство, только высшая отвлеченная наука, чиновничество, военная карьера да мелкое ремесло вероятно великодушно предоставлены коренным христианам. — А далее Савва Иванович садится на своего конька: — В России мы не имеем понятия о здешней железнодорожной эксплуатации, — пишет он с явным удовольствием. — Точность и быстрота поистине изумительные, все разработано до самого мелкого деления, здесь минута является уже несомненной и серьезной единицей времени. Личный состав службы почти не виден, они функционируют молча, в строгом порядке, видимо, весь проникнутый строжайшими инструкциями, правилами и угрожаемый такими же штрафами, поэтому лентяй, зевака или пустомеля здесь не мыслим».
В Болонье Коровин, не знавший ни одного языка, кроме русского, потерялся, сел в поезд уже на ходу. Для него остаться посреди чужой страны без языка и денег было сплошным ужасом, а Мамонтов только посмеивался. Ему было хорошо. Он был в своей милой, в своей великой Италии. Во Флоренцию приехали на восходе солнца.
«Сколько раз мне ни приходилось бывать в этом городе великих творцов XVI столетия, — записал Савва Иванович, — каждый раз душу мою охватывало особое чувство благоговения».
Стиль повествования становится высоким, автор пытается быть достойным гения города. Он пишет: «Искусство не было прихотью, приятной забавой, оно руководило жизнью, политикой, на него опиралась церковь, религия. Золотой счастливый век! Мы вошли в капеллу Медичей. Никогда с таким благоговейным чувством не приходилось мне стоять перед молчаливым мрамором Микеланджело. Кругом не было никого, царила мертвая тишина, и только великий дух могучего творца, заставивший навек задуматься неугомонного Медичи, витал под сводами здания…»
Ни рукопись Мамонтова, ни рисунки Коровина света до сих пор не увидели, да и писалось все это ради узкого круга друзей, которым можно было разочек прочитать сие сочинение и показать талантливые рисунки. Забава и прихоть богатого человека.
22 декабря 1888 года Илья Семенович Остроухов писал Серову в Петербург: «Ну вот и поздравляю тебя, наконец, милый Валентин Александрович, с получением, так сказать, патента: твое имя в Третьяковской галерее». Речь идет о покупке за 300 рублей работы двадцатитрехлетнего художника «Девушка, освещенная солнцем». В этом же письме Илья Семенович сообщал: «У нас объявлена итальянская опера. Участвуют: Арнольдсон, Фигнер (Отелло), Никита, Франден (знаменитая Кармен)…»
Зигрид Арнольдсон — лирико-колоратурное сопрано — хоть и считалась звездой итальянской оперы, была шведкой, «шведским соловьем». Красивая, прекрасноголосая, она только еще начинала свою сценическую жизнь, успех в России ее окрылял. В своей книге «Жизнь на сцене» Надежда Васильевна Салина писала о зрелой Арнольдсон: «Грудь ее по числу орденов, которыми ее украшают при всяком случае, вероятно, напоминает грудь дивизионного генерала».
Русский певец Николай Николаевич Фигнер был
Зигрид Арнольдсон была благодарна Савве Ивановичу, что он прошел с нею роли в операх «Дон Жуан» Моцарта и «Фра-Дьяволо» Обера. Даже капризный, захваленный прессой, заласканный столичной петербургской знатью Фигнер подчинился режиссерскому диктату Мамонтова. Подчинился и блеснул новыми гранями своего дарования в «Гугенотах» Мейербера и в «Отелло» Верди. Об «Отелло» в постановке Мамонтова критик «Московских ведомостей» сожалел, что такая чудесная, высокохудожественная работа пройдет только четыре раза.
У антрепризы Мамонтова оказался конкурент, сам Анджело Мазини с труппой настоящих итальянцев, но его виртуозы пения не смогли превзойти русско-скандинавскую антрепризу Мамонтова. Критика и, главное, публика были на стороне думающего театра.
И еще два года держал Савва Иванович антрепризу. В 1890 году в его труппе солировали: тенор Массини, баритон Бланшар, бас Танцини, сопрано Гараньяни, Соффрити, из русских певцов — меццо-сопрано Любатович и артисты императорской Петербургской оперы Николай и Медея Фигнер.
Последняя антреприза 1891 года надолго запомнилась любителям оперного искусства. Конкуренция с Мазини заставила Мамонтова пригласить звезд первой величины. В «Гамлете» Тома пели Адель Борти и баритон Кашман. В «Ромео и Джульетте» Гуно Фигнер и ван Зандт вызывали у слушателей благодарные слезы, столь высоко и трогательно было их искусство в этом изумительном спектакле. Но всех актеров, блистательных, неподражаемых, знаменитых на весь мир, затмил тенор Франческо Таманьо. Станиславский в книге «Моя жизнь в искусстве» передает свои впечатления от этого голоса, поразившего великого режиссера в юности и на всю жизнь. «До его первого выступления в Москве, — пишет Константин Сергеевич, — он не был достаточно рекламирован. Ждали хорошего певца — не больше. Таманьо вышел в костюме Отелло, со своей огромной фигурой могучего сложения, и сразу оглушил всесокрушающей нотой. Толпа инстинктивно, как один человек, откинулась назад, словно защищаясь от контузии. Вторая нота — еще сильнее, третья, четвертая — еще и еще, — и когда, точно огонь из кратера, на слове „мусульма-а-а-не“, вылетела последняя нота, публика на несколько минут потеряла сознание. Мы все вскочили. Знакомые искали друг друга, незнакомые обращались к незнакомым с одним и тем же вопросом: „Вы слышали? Что это такое?“ Оркестр остановился, на сцене смущение. Но вдруг, опомнившись, толпа ринулась к сцене и заревела от восторга, требуя „биса“».
Такие вот певцы век тому назад пели в Москве, в Петербурге и по городам России. Как тут не процитировать Константина Коровина, который в мрачную пору своей парижской эмиграции вспоминал ту, ушедшую навсегда благословенную Россию. «Москва была богата и избалована… Довольство жизнью было полное. Рынки были завалены разной снедью — рыбой, икрой, птицей, дичью, поросятами. Промышленность шла, Россия богатела… Из-за границы поступало все самое лучшее… Летние сады развлечений были полны иностранными артистами — оперетка, загородные бега и скачки, рестораны были полны посетителями, там пели венгерские, цыганские, румынские хоры… Но странно, несмотря на довольство жизнью, многие из поместий и городов стремились уехать заграницу… Я нигде не видел лета лучше, чем в России, и не знаю моря и берега лучше Крыма. Но Крым считался „не то“, чего-то не хватало».