Счастье
Шрифт:
— Ты понял теперь меня? Послушай — топлива нет, транспорта нет… было в районе более тысячи машин, сейчас пять «трофеек» без резины. Света нет. Жуткое дело!
Слушая Корытова, Воропаев постепенно начал понимать, какое нелепое, странное и даже обидное впечатление должен был произвести на Корытова приезд по личным делам заслуженного коммуниста — правда, четырежды раненного, с обрубком левой ноги и с туберкулезом легких, но все-таки способного еще многое сделать, а вместо того мечтающего о какой-то дурацкой хуторской жизни.
Он взглянул на разозленное
Не удивляясь тому, что гость уходит, и не удерживая его, Корытов тряс его руку, досказывая о чем-то своем.
Женщина отделилась от стены и собрлла на поднос два винных стаканчика, тарелочку из-под омлета и пепельницу, наполненную окурками.
Из всего разговора она поняла только одно, что приезжему — хоть он и с орденами, и в больших чинах, и собою видный мужчина, — что ему придется плохо. Его лицо с зеленовато-восковой кожей, синие окраины глаз и блестящие, точно все время возбужденные глаза говорили, что человек болен, и болен сильно. Она вздохнула и бесшумно вышла из комнаты.
Корытов крикнул вслед Воропаеву:
— Дня через три ты обязательно выступи для партактива. Что-нибудь о черкасовском движении. Ладно?
— А ты вообще-то людей часто собираешь? — с порога спросил Воропаев.
— Не особо. И негде, и некогда, да и с питанием, знаешь, жуткое дело. Это, брат, сказывается на настроении.
— Еще бы. Это я по себе чувствую, — сказал Воропаев.
Корытов беспомощно развел руками.
В приемной (когда-то, очевидно, гостиная богатого особняка) было почти темно. Моргалик чадил из последних сил.
— Вы бы оставили у нас вещи, — сказал кто-то из темноты. — Я запру, никто не украдет.
— Кто это?
— Я, Лена, — ответил голос, и Воропаев понял, что это та самая худенькая женщина, что подавала ужин.
Оставив у нее чемодан, но взяв с собою рюкзак, где было кое-что из съестного, Воропаев вышел из особняка.
Было так темно, что дома сливались с воздухом. Он остановился — приучить глаза к мраку. От земли веяло сыроватым теплом. Где-то вдали слышались голоса. Очевидно, из порта шла партия переселенцев. Размеренно похрапывал прибой. И по этим звукам Воропаев в состоянии был определить лишь то, что море слева от него, а голоса и, значит, улица — справа. Но двинуться он не мог, потому что не разбирал, где дома, а где мостовая. На его ручных часах со светящимся циферблатом было около двенадцати, до рассвета добрых четыре часа. Он не знал, что предпринять.
— Вы что, заблудились? — белая куртка Лены неясно мелькнула рядом с ним. — Куда вам?
— В колхоз, — сказал он первое, что пришло на ум. — Должно быть, я там и переночую.
Ему показалось, что она пожала плечами, но, конечно, в темноте он не мог этого видеть.
— Мне тоже в ту сторону, пойдемте, я доведу, — сказала Лена.
Воропаев смело шагнул за ускользающим от него белым пятном куртки. В своих мягких войлочных туфлях женщина двигалась настолько бесшумно, что Воропаев почти не ощущал ее соседства с собою, одно ее дыхание напоминало ему, что кто-то рядом.
— Дайте-ка мне руку, а то вы как привидение, — улыбнувшись, сказал Воропаев и услышал негромкое предупреждение:
— Смотрите не разбейтесь. На фронте целым остались, а у нас смертельную аварию получить можете.
— Бывает. Пойдемте тише. Задыхаюсь я.
Рука об руку они медленно, точно гуляя, поднимались вверх по улице, густой и пахучей, как аллея. Мертвые дома безгласно стояли по бокам.
Пахло отсыревшею старою гарью, и ни одно движение, ни один звук не давали о себе знать слуху, донельзя напряженному в столь неестественной тишине.
— Даже собак — и тех не слышно, — прошептал Воропаев. — И те ушли.
— Будете у нас жить? — спросила Лена.
— Придется.
— С семьей или одни?
— Семья у меня — один сынишка семи лет. Ради него всю эту чепуху с переездом на юг задумал.
— Прихварывает?
— Да, — неохотно ответил он, чувствуя, что интерес, проявленный к нему этой женщиной, идет не от сердца, а от желания завтра обо всем информировать своего Корытова. — Плоховато вы тут живете. Этот Корытов ваш… — он закашлялся и остановился, — не нравится мне он, должен сказать.
Она перебила, тряся его руку:
— Не мог он вас, товарищ полковник, к себе пустить ночевать, ну, не мог, поверьте. В одной комнатенке — он, жена да двое мальчишек, спят на чем придется.
— Да нет, черствый он какой-то. Что же, в райкоме нельзя было устроить?
— Ничего он не черствый, — убежденно сказала женщина. — Да разве на вас угодишь? Едут и едут, одно — давай и давай: тому дачу, тому дворец, тому — не знай что… А кто б спросил, как мы-то живем! Хлеба через два дня на третий выдают, а сахару, жиров — я уж про них и забыла, а у нас тоже дети и тоже…
Она замолчала, точно боялась проговориться о чем-то, чего нельзя было доверить чужому.
— Или Сталину не так докладывают, — сказала она после паузы, и ему опять показалось, что она пожала плечами, — или я, право, не знаю, что такое. Все планы да планы, а мы, живые люди, где? Позаваливали нас этими планами выше головы.
— Это вы своего Корытова благодарите. В хороших руках план — дело необходимое.
— Вам-то хорошо, которые без плана: дачу возьмете, сад при ней; глядишь, три яблони — и те, слава богу, каких-нибудь полторы-две тысячи за лето дадут. Вам можно критику наводить.
— Вы что же думаете, я фруктами торговать собираюсь?
— Все так делают…
Он промолчал. Женщина не продолжала разговора. Улица, круто поднявшись выше старых садов, стала светлее, просторнее. Далеко впереди мелькнул расплывчатый огонь костра.
— Вы, значит, вдовый, — произнесла женщина. — Ну, дело поправимое, — сказала она с шутливой иронией. — Нынче не смотрят, что старый, давай любого.
Его неприятно кольнуло, что слово «старый» она отнесла к нему как что-то бесспорное.